Saturday January 14, 2012 at 18:44:54

Фридрих Ницше

Выдержки из книги «Человеческое, слишком человеческое»

Но ведь огромное большинство людей как раз выносит жизнь без особого ропота и, следовательно, верит в ценность жизни — и притом именно потому, что каждый ищет и утверждает только себя самого и не выходит за пределы себя, как упомянутые исключения: все внеличное для них совсем незаметно или в крайнем случае заметно лишь как бледная тень. Следовательно, ценность жизни для обыкновенного, повседневного человека основана исключительно на том, что он придает себе большее значение, чем всему миру. Большой недостаток фантазии, которым он страдает, обусловливает то, что он не может вчувствоваться в другие существа и потому принимает в их судьбе и страданиях лишь минимальное участие. Тот же, кто действительно способен на участие, должен был бы отчаяться в ценности жизни; если бы ему удалось охватить и ощутить совокупное сознание человечества, он разразился бы проклятием в адрес существования, — ибо человечество в целом не имеет никаких целей, следовательно, человек, созерцая жизненный путь, мог бы найти в нем не утешение и поддержку себе, а только отчаяние. Если при всем, что он делает, он видит конечную бесцельность человека, то и его собственная деятельность приобретает в его глазах характер бесплодной траты сил. Сознавать же себя в качестве части человечества (а не только в качестве индивида) расточаемым, подобно тому как природа на наших глазах расточает отдельные цветки, есть чувство, превышающее все другие. — Но кто способен на него? Конечно, только поэт; поэты же всегда умеют утешиться.


Что можно обещать. Можно обещать действия, но никак не чувства: ибо последние непроизвольны. Кто обещает кому-либо всегда любить его, или всегда ненавидеть, или оставаться всегда верным, тот обещает нечто, что не находится в его власти; но конечно, он может обещать такие действия, которые хотя обычно являются следствиями любви, ненависти, верности, но могут проистекать и из других мотивов: ибо к одному и тому же действию ведут многие пути и мотивы. Обещание всегда любить кого-либо означает, следовательно: пока я буду любить тебя, я буду проявлять в отношении тебя действия любви; а когда я уже не буду тебя любить, ты по-прежнему будешь получать от меня те же действия, хотя и обусловленные иными мотивами — так что в головах ближних сохранится видимость, будто любовь осталась неизменной. — Следовательно, когда без самоослепления обещают кому-либо вечную любовь, то обещают, собственно, длительность видимости любви.


Всякая мораль допускает намеренное нанесение вреда при необходимой самообороне — т. е. когда дело идет о самосохранении. Но обе эти точки зрения достаточны, чтобы объяснить все злые действия, совершаемые людьми против людей: человек хочет получить удовольствие или избегнуть страдания; в каком-либо смысле дело всегда идет о самосохранении. Сократ и Платон правы: что бы человек ни делал, он всегда поступает хорошо, т. е. делает то, что кажется ему хорошим (полезным), смотря по развитию его интеллекта, по степени его разумности.


Единственное стремление личности к самонаслаждению (включая сюда страх его утраты) удовлетворяется при всех условиях, как бы человек ни поступал, — т. е. как бы он ни был вынужден поступать: оно удовлетворяется и в действиях тщеславия, мести, наслаждения, пользы, злобы, хитрости, и в действиях самопожертвования, сострадания, познания. Мера рассудительности определяет, куда кого повлечет это стремление; каждому обществу, каждой личности всегда дана шкала ценности благ, по которой они определяют свои действия и оценивают чужие. Но это мерило постоянно изменяется, многие действия получают название злых, будучи только глупыми, ибо степень разумности, которою они определены, была весьма низкой.


Повседневный христианин. Если бы христианство было право в своих утверждениях о карающем Боге, всеобщей греховности, благодати по избранию и опасности вечного проклятия, то было бы признаком слабоумия и бесхарактерности не стать священником, апостолом или отшельником и не трудиться со страхом и трепетом только над своим спасением; было бы бессмысленно упускать из виду вечное благо из-за временных удобств. Если предположить, что в это вообще верят, то повседневный христианин есть жалкая фигура, человек, который действительно не умеет считать до трех и который, впрочем, именно вследствие своей духовной невменяемости не заслуживает того сурового наказания, которым ему грозит христианство.


Доказательство от удовольствия. Приятное мнение признается истинным: это есть доказательство от удовольствия (или, как говорит церковь, доказательство от силы), которым так гордятся все религии, хотя они должны были бы стыдиться его. Если бы вера не делала блаженным, в нее не верили бы — чего же она стоит после этого!


После того как во многих труднообъяснимых поступках я нашёл проявления удовольствия от эмоции самой по себе, мне хотелось бы и в отношении самопрезрения, которое принадлежит к признакам святости, а также в действиях самоистязания (через голод и бичевание, вывих членов и симуляцию безумия) видеть средство, с помощью которого такие натуры борются с общей усталостью своей жизненной воли (своих нервов); они пользуются самыми мучительными раздражающими средствами и жестокостями, чтобы хоть на время очнуться от того отупения и скуки, в которые они так часто впадают в силу своей духовной бесчувственности и указанного подчинения чужой воле.


Наиболее обычное средство, которое применяет аскет и святой, чтобы сделать свою жизнь всё же выносимой и занимательной, состоит в ведении войн и в смене победы и поражения. Для этого ему нужен противник, и он находит его в так называемом внутреннем враге. В особенности он пользуется своим влечением к тщеславию, своим честолюбием и властолюбием, а также своими чувственными вожделениями, чтобы превратить собственную жизнь в длительную битву и рассматривать самого себя как поле битвы, на котором с переменным успехом борются добрые и злые духи.


Подобно тому как в античном мире была затрачена неизмеримая сила духа и изобретательности, чтобы посредством торжественных культов увеличить радость жизни, — так в эпоху христианства равным образом было посвящено неизмеримо много духа иному стремлению: человека нужно было всеми мерами заставить чувствовать себя греховным и тем вообще возбудить, оживить, одухотворить его. Возбудить, оживить, одухотворить во что бы то ни стало - не есть ли это лозунг эпохи ослабевшей, перезрелой, переразвитой культуры? Круг всех естественных ощущений был уже сотни раз испытан, душа утомилась ими; тогда святой и аскет открыли новый род жизненных побуждений. Они становились перед взорами всех не столько в качестве примера для подражания, сколько в качестве страшного и все же восхитительного зрелища, которое разыгрывается на грани , между здешним и нездешним мирами, где каждый в ту пору мнил видеть то лучи небесного света, то грозные, исходящие из подземных глубин языки пламени. Взор святого, обращенный на страшный во всех отношениях смысл краткой земной жизни, на близость последнего решения о бесконечных новых этапах жизни, этот обугливающий взор в полуразрушенном теле заставлял людей старого мира трепетать до последних глубин души; взглянуть украдкой, отвернуться с содроганием, снова почуять сладость зрелища, отдаться ему, насытиться им, пока душа не затрепещет в огне и морозе лихорадки, — это было последним удовольствием, которое нашла древность, после того как она стала нечувствительной даже к зрелищу борьбы людей и зверей.


Осторожность в писании и преподавании. Кто писал и чувствует в себе страсть к писанию, тот почти из всего, что он делает и переживает, учится лишь тому, что допускает литературную передачу. Он думает уже не о себе, а о писателе и его публике: он хочет истины, но не для собственного употребления. Кто преподает, тот в большинстве случаев уже не способен делать что-либо для своего собственного блага: он думает всегда только о благе своих учеников, и всякое познание радует его, лишь поскольку он может преподать его другим. Он рассматривает себя в конце концов как проходной путь для знания и вообще как средство, так что теряет серьезность в отношении самого себя.


Спокойная плодотворность. Прирожденные аристократы духа не слишком усердны; их творения возникают и в спокойный осенний вечер падают с дерева без того, чтобы их страстно желали, взращивали или вытесняли новым. Неустанное желание творить — вульгарно и свидетельствует о ревности, зависти и честолюбии. Если человек есть нечто, то он, собственно, не должен ничего делать — и делает все же весьма много. Существует порода более высокая, чем «продуктивный человек».


И еще теперь позволительно поставить вопрос: если бы наша новая музыка могла двигать камни, создала бы она из них античную архитектуру?


Свободный ум есть относительное понятие. Свободным умом называют того, кто мыслит иначе, чем от него ждут на основании его происхождения, среды, его сословия и должности или на основании господствующих мнений эпохи. Он есть исключение, связанные умы суть правило; последние упрекают его в том, что его свободные принципы либо возникли из желания выделяться, либо же заставляют в нем предполагать свободные поступки, т. е. поступки, несоединимые со связанной моралью. Иногда ему говорят также, что те или иные свободные принципы должны быть объяснены из его умственной бестолковости или ненормальности; но так говорит лишь злоба, которая сама не верит тому, что говорит, а хочет только причинять вред: ибо свидетельство в пользу большей остроты и верности его интеллекта обыкновенно написано на лице у свободного ума, и настолько отчетливо, что и связанные умы понимают его достаточно хорошо. Но два других выведения свободомыслия принимаются честно; и действительно, многие свободные умы возникают одним из этих двух способов. Тем не менее суждения, до которых они доходят такими путями, могут все же быть более правильными и достоверными, чем суждения связанных умов. В познании истины все сводится к тому, что она достигнута, а не к тому, по какому мотиву человек искал ее и каким путем ее нашел. Если свободные умы правы, то связанные умы не правы, хотя бы первые пришли к истине из безнравственности, а последние из нравственности доселе оставались в заблуждении. — Впрочем, к существу свободного ума не принадлежит то, что он имеет более верные мнения, а лишь то, что он освободился от всякой традиции, все равно, успешно или неудачно. Но обыкновенно он все же будет иметь на своей стороне истину или по крайней мере дух искания истины: он требует оснований, другие же — только веры.


Происхождение веры. Отношение связанного ума к вещам определяется не основаниями, а привычкой; он, например, христианин не потому, что уяснил себе различные религии и сделал выбор между ними; он англичанин не потому, что решил быть таковым, а просто он нашел готовыми христианство или британство и взял их без всяких оснований, подобно тому как человек, родившийся в стране, производящей вино, потребляет вино. Позднее, когда он уже был христианином или англичанином, он, быть может, изобрел и некоторые основания в пользу своей привычки; эти основания можно опрокинуть, но тем самым еще не разрушается вся его позиция. Заставьте, например, связанный ум привести основания против двоеженства, — тогда можно узнать, покоится ли его святая ревность в защите моногамии на основаниях или на привычке. Привычка к духовным основным принципам, лишенным основания, называется верой.


Обратное заключение от следствий к основанию и никакому основанию. Все государства и социальные порядки: сословия, брак, воспитание, право, — все это черпает свою силу и устойчивость только из веры в него связанных умов - т. е. из отсутствия оснований или по крайней мере из отклонения вопроса об основаниях. В этом связанные умы неохотно сознаются и хорошо чувствуют, что это есть некоторое pudendum. Христианство, которое было весьма невинно в своих интеллектуальных идеях, совсем не замечало этого pudendum, требовало веры, и только веры, и страстно отклоняло требование оснований; оно указывало на результаты веры: вы уже узнаете преимущества веры, намекало оно, вы обретете через нее блаженство. Фактически государство поступает так же, и каждый отец воспитывает так своего сына. «Считай это истинным, - говорит он, — ты сам испытаешь, какую это приносит пользу». Но это означает, что из личной пользы какого-либо мнения должна быть доказана его истинность; удобство учения должно свидетельствовать о его интеллектуальной прочности и обоснованности. Это все равно, как если бы обвиняемый заявил перед судом: мой защитник говорит безусловную истину; ибо обратите внимание на то, что следует из его речи: я должен быть оправдан. — Так как связанные умы держатся принципов ради своей пользы, то они предполагают, что и свободный ум в своих воззрениях ищет лишь собственной пользы и считает истинным только то, что ему как раз выгодно. Но так как ему, по-видимому, полезно противоположное тому, что полезно его соотечественникам и членам его сословия, то последние предполагают, что его принципы опасны им; они говорят или чувствуют: он не смеет быть правым, ибо он нам вреден.


Сильный, хороший характер. Связанность воззрений, обратившаяся через привычку в инстинкт, ведет к тому, что зовется силою характера. Когда человек действует на основании немногих, но всегда одинаковых мотивов, то его действия приобретают большую энергию; если эти действия гармонируют с принципами связанных умов, то они получают признание и возбуждают при случае в их виновнике чувство чистой совести. Немногочисленные мотивы, энергичное поведение и чистая совесть составляют то, что зовется силой характера. Человеку с сильным характером недостает знания многих возможностей и направлений действования: его интеллект не свободен, связан, ибо он показывает ему в определенном случае, быть может, только две возможности; между последними он соответственно всей своей природе с необходимостью должен выбирать, и он делает это легко и быстро, потому что ему не приходится выбирать между пятьюдесятью возможностями. Воспитывающая среда хочет сделать каждого человека несвободным, ставя всегда перед ним лишь наименьшее число возможностей. Воспитатели рассматривают индивида так, как будто он, хотя и есть нечто новое, должен стать повторением. Если человек непосредственно представляется чем-то незнакомым, никогда не бывшим, то из него нужно сделать нечто знакомое, бывалое. Хорошим характером в ребенке называют проявляющуюся в нем связанность уже существующим; ребенок, становясь на сторону связанных умов, обнаруживает сперва свое пробуждающееся чувство солидарности; но на основе этого чувства он позднее станет полезным своему государству или сословию.


Esprit fort. По сравнению с тем, кто имеет на своей стороне традицию и не нуждается в обосновании своего поведения, свободный ум всегда слаб, особенно в действовании: ибо он знает слишком много мотивов и точек зрения и потому имеет неуверенную, неопытную руку. Каковы же средства, чтобы все же сделать его относительно сильным, так чтобы он по крайней мере мог пробиться и не погиб бесплодно? Как возникает сильный ум (esprit fort)? Это есть единичный случай общего вопроса о созидании гения. Откуда берется та энергия, та непреклонная сила и выдержка, с которой отдельный человек вопреки традиции стремится приобрести совершенно индивидуальное познание мира?


Противоречие между гением и идеальным государством. Социалисты стремятся создать благополучную жизнь для возможно большего числа людей. Если бы постоянная родина такой благополучной жизни — совершенное государство — действительно была достигнута, то этим благополучием была бы разрушена почва, из котором произрастает великий интеллект и вообще могущественная личность: я разумею сильную энергию. Когда это государство было бы достигнуто, человечество стало бы слишком вялым, чтобы ещё быть в состоянии созидать гения. Не следует ли поэтому желать, чтобы жизнь сохранила свой насильственный характер и чтобы постоянно сызнова возбуждались дикие силы и энергии? Однако тёплое, сострадательное сердце хочет именно устранения этого насильственного и дикого характера, и самое горячее сердце, какое только можно себе представить, страстно требовало бы этого — тогда как сама его страсть заимствовала своё пламя и жар и даже всё своё бытие именно из этого дикого и насильственного характера жизни; итак, самое горячее сердце хочет устранения своего фундамента, уничтожения самого себя, — а это значит ведь: оно хочет чего-то нелогичного, оно неразумно. Высочайшая разумность и самое горячее сердце не могут совмещаться в одной личности, и мудрец, высказывающий приговор над жизнью, возвышается и над добротой и рассматривает её лишь как нечто, что также должно быть оценено в общем итоге жизни. Мудрец должен противодействовать этим распущенным желаниям неразумной доброты, ибо ему важно сохранение его типа и конечное возникновение высшего интеллекта; по меньшей мере он не будет содействовать учреждению «совершенного государства», поскольку в последнем будут ютиться только вялые личности. Напротив, Христос, которого мы можем мыслить как самое горячее сердце, содействовал оглуплению людей, стал на сторону нищих духом и задержал возникновение высочайшего интеллекта; и это было последовательно. Его противообраз, совершенный мудрец, — это можно, я думаю, предсказать наперёд — будет столь же необходимо помехой для возникновения Христа.

Государство есть мудрая организация для взаимной защиты личностей; если чрезмерно усовершенствовать его, то в конце концов личность будет им ослаблена и даже уничтожена — т. е. будет в корне разрушена первоначальная цель государства.


Чудесное воспитание. Интерес к воспитанию приобретет большую силу лишь с того мгновения, как будет потеряна вера в Бога и в его попечительство, подобно тому как врачебное искусство могло расцвести, лишь когда прекратилась вера в чудесные исцеления. Но доселе еще весь мир верит в чудесное воспитание; ведь среди величайшего беспорядка, смутности целей, противодействия обстоятельств вырастали самые плодотворные и могучие люди; как могло это происходить естественным путем? Скоро уже и эти случаи станут предметом более тщательной проверки; чудес при этом не удастся открыть никогда. При таких же условиях множество людей постоянно погибает, зато отдельная спасшаяся личность обыкновенно становится сильнее, ибо она одолела неблагоприятные условия своей несокрушимой врожденной силой и вдобавок развила и укрепила эту силу — так объясняется чудо. Воспитание, которое не верит в чудеса, должно будет обратить внимание на три вещи: во-первых, сколько энергии унаследовано? во-вторых, как может быть зажжена еще новая энергия? и, в-третьих, как личность может быть приспособлена к столь необычайно многообразным запросам культуры, чтобы последние не беспокоили ее и не раздробляли ее своеобразия, — словом, как личность может быть включена в контрапункт частной и общественной жизни, как она может одновременно и вести мелодию, и, будучи мелодией, оставаться аккомпанементом?


Подобие танца. Теперь всюду можно считать решающим признаком высокой культуры, когда человек обладает такой силой и гибкостью, что одновременно может быть чистым и строгим в познании и способен в других областях как бы давать фору в сто шагов поэзии, религии и метафизике и ощущать их силу и красоту. Такое положение между двумя столь различными притязаниями весьма трудно, ибо наука влечет к абсолютному владычеству своего метода, а если противодействуешь этому влечению, то возникает иная опасность — опасность бессильного шатания между двумя различными стремлениями. Однако, чтобы по крайней мере сравнением осветить путь к разрешению этой трудности, - вспомним, что танец есть не то же самое, что вялое шатание между разными стремлениями. Высшая культура будет подобна смелому танцу; и вот почему, как сказано, для нее нужно много силы и гибкости.


Главный недостаток деятельных людей. Деятельным людям обыкновенно недостает высшей деятельности — я разумею индивидуальную деятельность. Они деятельны в качестве чиновников, купцов, ученых, т. е. как родовые существа, но не как совершенно определенные отдельные и единственные люди; в этом отношении они ленивы. — Несчастье деятельных состоит в том, что их деятельность почти всегда немного неразумна. Нельзя, например, спрашивать банкира, накопляющего деньги, о цели его неутомимой деятельности: она неразумна. Деятельные катятся, подобно камню, в силу глупости механики. - Все люди еще теперь, как и во все времена, распадаются на рабов и свободных; ибо кто не имеет двух третей своего дня для себя, тот — раб, будь он в остальном кем угодно: государственным деятелем, купцом, чиновником, ученым.


В каком смысле деятельный ленив. Я полагаю, что каждый человек должен иметь собственное мнение о каждой вещи, о которой возможны мнения, ибо он сам есть самобытная, неповторяющаяся вещь, которая должна стать ко всем вещам в новое, никогда не бывалое отношение. Но леность, лежащая в глубине души деятельного человека, препятствует ему черпать воду из своего собственного колодца. — Со свободой мнений дело обстоит так же, как со здоровьем: то и другое индивидуально, в том и другом нельзя установить общеобязательного понятия. То, что одной личности необходимо для ее здоровья, есть для другой уже источник заболевания, и многие пути и средства к свободе духа будут более развитым натурам представляться путями и средствами к рабству.


Censor vitae. Смена любви и ненависти определяет на долгое время внутреннее состояние человека, который хочет стать свободным в своем суждении о жизни; он ничего не забывает и все засчитывает вещам — хорошее и дурное. Под конец, когда вся душа его исписана опытом, он не будет презирать и ненавидеть бытие, но не будет и любить его, а будет возвышаться над ним, созерцая его то с радостью, то с печалью и, подобно самой природе, переживая то летнее, то осеннее настроение.


Настроение в деревне. Если на горизонте жизни нет верных, спокойных линий, как бы линий гор и леса, то и внутренняя воля человека становится сама беспокойной, рассеянной и вожделеющей, как характер горожанина: в ней нет счастья и она не дает счастья.


Вперёд! Итак, вперед по пути мудрости, бодрым шагом и с бодрым доверием! Каков бы ты ни был, служи себе самому источником опыта! Отбрось неудовольствие своим существом, прости себе свое собственное Я: ибо во всяком случае ты имеешь в себе лестницу с тысячью ступенями, по которым ты можешь подыматься к познанию. Эпоха, в которую ты мучительно чувствуешь себя заброшенным, славит тебя за это счастье; она зовет тебя изведать опыт, который, быть может, будет уже недоступен людям позднейшего времени. Не презирай себя за то, что ты еще был религиозен; используй сполна то, что ты имел еще подлинный доступ к искусству. Разве ты не можешь, именно с помощью этого опыта, более сознательно проследить огромные этапы пути прежнего человечества? Не на этой ли именно почве, которая иногда вызывает в тебе такое сильное недовольство, — на почве нечистого мышления — взросли многие самые роскошные плоды старой культуры? Нужно пережить любовь к религии и искусству, как к матери и кормилице,- иначе нельзя стать мудрым. Но нужно уметь смотреть поверх них, перерасти их; оставаясь под их чарами, нельзя понять их. Так же тебе должна быть близка история и осторожная игра с чашами весов «с одной стороны — с другой стороны». Пройди еще раз по следам человечества его великий, полный страдания путь через пустыню прошлого: так ты лучше всего узнаешь, куда все позднейшее человечество уже не может или не должно более идти. И всеми силами стремясь наперед предугадать, как еще завяжется узел будущего, ты придашь своей собственной жизни ценность орудия и средства познания. От тебя зависит, чтобы все, что ты переживаешь, — твои искания, ложные пути, ошибки, разочарования, страсти, твоя любовь и твоя надежда — без остатка растворилось в твоей цели. Эта цель состоит в том, чтобы самому стать необходимой цепью звеньев культуры и от этой необходимости заключать к необходимости в ходе всеобщей культуры. Когда твой взор достаточно окрепнет, чтобы видеть дно в темном колодце твоего существа и твоих познаний, тебе, быть может, в его зеркале станут видимы и далекие созвездия будущих культур. Думаешь ли ты, что такая жизнь с такой целью слишком трудна, слишком бедна приятностями? Если да, то ты еще не узнал, что нет меда слаще меда познания и что нависшие тучи горести должны служить тебе выменем, которое даст молоко для твоего услаждения. И лишь со старостью откроется тебе, что ты следовал голосу природы — той природы, которая управляет всем живущим через наслаждение: жизнь, имеющая свою вершину в старости, имеет свою вершину и в мудрости, в этом кротком солнечном блеске постоянной духовной радости; то и другое, старость и мудрость, ты встретишь на одном горном хребте жизни: того хочет природа. Тогда наступает пора, чтобы приблизился туман смерти, и нет повода гневаться на это. Навстречу свету — твое последнее движение; восторг познания — твой последний возглас.


Причина противоречия. Мы часто противоречим какому-нибудь мнению, хотя нам, собственно, лишь несимпатичен тон, каким оно излагается.


Ирония. Ирония уместна лишь как педагогическое средство в устах учителя в общении с учениками всякого рода; цель ее состоит в том, чтобы укротить и пристыдить, но тем целительным способом, который пробуждает добрые намерения и влечет нас отплатить почитанием и благодарностью, как врачу, тому, кто с нами так обошелся. Человек, пользующийся иронией, представляется несведущим, и притом так хорошо, что беседующие с ним ученики бывают обмануты и, веря, что они знают лучше, становятся смелыми и оставляют многое открытым для нападения — пока вдруг светоч, которым они светили в лицо учителю, к их стыду, не отбросит своих лучей на них самих. — Где такое отношение, как между учителем и учеником, не имеет места, там ирония есть бесчинство, низкий аффект. Все иронические писатели рассчитывают на глупый род людей, которые хотят чувствовать себя вместе с автором выше других и рассматривают автора как глашатая их самомнения. — Кроме того, привычка к иронии, как и к сарказму, портит характер, она придает ему постепенно черту злорадного превосходства: под конец начинаешь походить на злую собаку, которая, кусаясь, к тому же научилась и смеяться.


Диалог. Диалог есть совершенный разговор, так как все, что говорит один, приобретает определенную окраску, звучность, сопровождающий жест в точном расчете на другого, с кем говоришь, т. е. аналогично тому, что случается в письменном общении, когда один и тот же человек обнаруживает десяток способов выражения своей души, смотря по тому, кому он пишет. В диалоге существует лишь одно-единственное преломление лучей мысли — это преломление создает собеседник, как зеркало, в котором мы хотим снова увидеть наши мысли в возможно лучшей форме. Но как обстоит дело при двух, трех и более собеседниках? Тут разговор неизбежно теряет индивидуализирующую тонкость, различные соображения перекрещиваются и взаимно уничтожаются; оборот, который приятен одному, приходится не по вкусу другому. Поэтому человек в общении с многими вынужден отступать назад, к самому себе, излагать факты, как они есть, но лишать предметы того легкого эфира гуманности, который делает разговор самой приятной вещью на свете. Вслушайтесь в тон, которым обыкновенно говорят мужчины с целыми группами мужчин; генерал-бас всех их речей как бы звучит: «таков я, так говорю я, думайте об этом, как хотите!» Это есть причина, почему даровитые женщины по большей части оставляют в том, кто познакомился с ними в обществе, тягостное, отчуждающее, отталкивающее впечатление: их обращение ко многим, их разговор со многими лишает их всякой духовной привлекательности и лишь выставляет в ярком свете их сознательную мысль о самих себе, их тактику и намерение одержать публичную победу, тогда как те же самые женщины в беседе вдвоем снова становятся женщинами и вновь обретают свою духовную прелесть.


Обычные последствия брака. Всякое общение, которое не возвышает, тянет вниз, и наоборот; поэтому мужчины обыкновенно несколько опускаются, когда берут себе жен, тогда как жены несколько повышаются в своем уровне. Слишком одухотворенные мужчины столь же нуждаются в браке, сколь и противятся ему, как отвратительному лекарству.


Брак как долгий разговор. При вступлении в брак нужно ставить себе вопрос: полагаешь ли ты, что ты до старости сможешь хорошо беседовать с этой женщиной? Все остальное в браке преходяще, но большая часть общей жизни принадлежит разговору.


Женский интеллект. Интеллект женщин характеризуется полнейшим самообладанием, присутствием духа, использованием всех выгод. Они передают его как свое основное свойство по наследству своим детям, а отец присоединяет к нему более темный фон воли. Его влияние как бы определяет ритм и гармонию, в которых должна разыграться новая жизнь; но ее мелодия исходит от женщины. — Обращаясь к тем, кто умеет кое-что соображать, я скажу: женщинам принадлежит рассудок, мужчинам — склад души и страсть. Этому не противоречит, что мужчины фактически гораздо успешнее действуют своим рассудком: у них есть более глубокие и могущественные двигатели, и именно последние уносят так далеко их рассудок, который сам по себе есть нечто пассивное. Женщины часто втайне изумляются тому великому поклонению, которое выказывают мужчины их душе. Если мужчины при выборе супруги прежде всего ищут глубокого, душевно богатого существа, женщины же, наоборот, — существа умного, находчивого и блестящего, то в сущности ясно видишь, что мужчина ищет идеализированного мужчины, женщина — идеализированной женщины, т. е. что оба стремятся не к дополнению, а к завершению своих собственных преимуществ.


Женщины в состоянии ненависти. В состоянии ненависти женщины опаснее мужчин: во-первых, потому, что их раз возбужденное враждебное настроение не сдерживается никакими соображениями справедливости и что их ненависть беспрепятственно нарастает до последних ее результатов, и, во-вторых, потому, что они привыкли отыскивать уязвимые места (которые имеются у каждого человека и каждой партии) и колоть в них, в чем им оказывает превосходные услуги их острый, как меч, рассудок (тогда как мужчины при виде раны становятся более сдержанными и часто более великодушными и склонными к примирению).


Слепота к дали. Подобно тому как матери видят и чувствуют лишь бросающиеся в глаза и навязывающиеся чувства боли своих детей, так и супруги мужчин с высокими целями не могут принудить себя видеть своих мужей страдающими, нуждающимися, а тем более презираемыми, — тогда как, быть может, все это есть не только признаки правильного выбора их жизненного пути, но даже и залог того, что их великие цели некогда должны быть достигнуты. Женщины втайне всегда интригуют против высшей души своих мужей; они хотят отнять у нее ее будущность в угоду безбоязненному и спокойному существованию в настоящем.


Сила и свобода. Как бы высоко женщины ни почитали своих мужей, они еще более почитают признанные обществом силы и представления; они в течение тысячелетий привыкли выступать перед всякой властью согнувшись, со сложенными на груди руками, и порицают всякое восстание против общественной власти. Поэтому неумышленно, и скорее даже инстинктивно, они прицепляются, как тормоза, к колесам всякого свободомыслящего, независимого стремления и иногда вызывают в своих мужьях величайшее нетерпение, в особенности если последние к тому же убеждают себя, что, в сущности, к этому побуждает женщин любовь. Порицать средства женщин и великодушно почитать мотивы этих средств — характерно для мужчин, но в этом и слишком часто — отчаяние мужчин.


Ceterum censeo. Достойно смеха, когда общество нищих постановляет отмену права наследования, и не менее достойно смеха, когда бездетные принимают участие в практическом законодательстве страны: ведь в их корабле нет достаточного груза, чтобы уверенно плыть в океан будущего. Но столь же нелепым представляется, когда человек, который избрал своей задачей общее познание и расценку совокупности бытия, обременяет себя личными заботами о семье, о прокормлении, обеспечении и репутации жены и детей и вешает перед своим телескопом туманную завесу, сквозь которую едва могут проникнуть немногие лучи далекого мира звезд. Поэтому и я прихожу к положению, что в вопросах высшего философского порядка все женатые подозрительны.


Справедливость как партийный призывный клич. Благородные (хотя и не очень проницательные) представители господствующего класса, конечно, могут дать себе обет: мы будем относиться к людям, как к равным, и даруем им равные права. В этом смысле возможен социалистический образ мыслей, основанный на справедливости; но, повторяю, лишь в пределах господствующего класса, который в этом случае посредством жертв и отречений осуществляет справедливость. Напротив, требование равенства прав, которое выставляется социалистами из угнетенной касты, вытекает отнюдь не из справедливости, а из алчности. — Когда зверю показывают вблизи кровавые куски мяса и снова отнимают их, пока он, наконец, не начнет реветь, — полагаете ли вы, что этот рев означает справедливость?


Собственность и справедливость. Когда социалисты показывают, что распределение собственности в современном человечестве есть последствие бесчисленных несправедливостей и насилий, и in summa отвергают обязательство в отношении столь неправомерно обоснованного владения, то они видят лишь нечто единичное. Все прошлое старой культуры построено на насилии, рабстве, обмане, заблуждении; но мы сами, наследники всех этих условий или даже сгустки всего этого прошлого, не можем отменить самих себя и не должны стремиться выделить из себя единичную часть. Несправедливый образ мыслей содержится и в душах неимущих, они не лучше, чем имущие, и не имеют никакого морального преимущества, ибо некогда их предки были имущими. Не насильственные новые распределения необходимы, а постепенные пересоздания образа мыслей; справедливость должна стать во всех большей, инстинкт насилия должен всюду ослабеть.


Моя утопия. При лучшем общественном строе тяжелый труд и жизненная нужда должны будут выпадать на долю тех, кто менее всего страдает от этого, т. е. на долю самых тупых людей, и эта пропорция должна будет прогрессивно распространяться на всех, вплоть до того, кто сильнее всего ощущает высшие и самые утонченные роды страдания и потому продолжает страдать даже при величайшем облегчении жизни.


Школьное дело. Школьное дело будет в крупных государствах в лучшем случае посредственным, по той же причине, по которой в больших кухнях пища изготовляется в лучшем случае посредственно.


Прилежание на Юге и на Севере. Прилежание возникает двумя совершенно различными способами. Ремесленники на Юге становятся прилежными не из стремления к доходу, а из постоянной нужды других людей. Так как всегда приходит кто-нибудь, чтобы дать подковать лошадь или починить повозку, то кузнец должен быть прилежен. Если бы никто не приходил, то он слонялся бы на рынке. В плодородной местности нетрудно прокормить себя, для этого нужно лишь весьма умеренное количество труда и во всяком случае не нужно никакого прилежания; в крайнем случае человек стал бы нищенствовать и был бы удовлетворен. — Напротив, прилежание английских рабочих основано на инстинкте приобретения; оно сознает себя и свою цель, стремится через владение к могуществу и через могущество — к возможно большей свободе и личной знатности.


Богатство как источник родовой знати. Богатство необходимо созидает аристократию расы, ибо оно позволяет выбирать самых красивых женщин, оплачивать лучших учителей, оно дает человеку чистоту, время для физических упражнений и прежде всего избавляет от отупляющего физического труда. В этом смысле оно создает все условия для возможности через несколько поколений научиться благородно и красиво ступать и даже поступать: большую свободу духа, отсутствие всего жалко-мелочного, унижения перед работодателем, грошовой скупости. — Именно эти отрицательные свойства суть лучший дар счастья для молодого человека; совсем бедный человек губит себя обыкновенно благородным образом мыслей; он не подвигается вперед и ничего не зарабатывает, его раса нежизнеспособна. — Но при этом надо принять во внимание, что богатство оказывает почти то же самое действие, расходует ли человек 300 или 30 000 талеров в год; далее уже нет существенного возрастания благоприятствующих условий. Но иметь меньше, нищенствовать ребенком и унижаться — ужасно; хотя для людей, которые ищут счастье в блеске дворов, в подчинении могущественным и влиятельным людям или которые хотят стать церковными иерархами, это может быть верной исходной точкой ( - такое положение научает вкрадываться, согнувшись, в подземные ходы милости).


Зависть и леность на разных путях. Обе враждебные партии, социалистическая и национальная — или как бы они ни назывались в различных странах Европы, — достойны друг друга: зависть и леность суть движущие силы обеих. В первом лагере люди хотят как можно меньше работать руками, в последнем — как можно меньше работать головой; в последнем чувствуют ненависть и зависть к выдающимся, вырастающим из самих себя отдельным личностям, которые не хотят добровольно стать в один ряд с другими с целью массового действия; в первом чувствуют ту же ненависть и зависть к лучшей, внешне более благоприятно поставленной общественной касте, подлинная задача которой — созидание высших культурных благ — делает жизнь внутренне тем более тяжелой и страдальческой. Впрочем, если удается этот дух массового действия сделать духом высших классов общества, то социалистические полчища вполне правы, стремясь создать и внешнюю нивелировку между собой и первыми, так как внутренне, в голове и сердце, они ведь уже нивелированы. — Живите, как высшие люди, совершайте всегда деяния высшей культуры — и тогда все живущее признает ваше право, и порядок общества, во главе которого вы стоите, будет защищен от всякого дурного глаза и злого действия!


Ради повторения. Разделять общественные мнения — значит лениться душой.


Правильная профессия. Мужчины редко выдерживают профессию, относительно которой они не верят или не уговаривают себя, что она, в сущности, важнее, чем все остальные. И так же обстоит дело с женщинами в отношении их любовников


На лоне природы. Мы так охотно остаемся на лоне природы, потому что она не имеет мнения о нас.


Жизнь как жизненная выручка. Человек может как угодно далеко расширять свое познание, может казаться себе сколь угодно объективным; но единственная его выручка из всего этого есть только его собственная биография.


Из опыта. Абсурдность какого-либо дела не есть аргумент против его существования, а есть, наоборот, его условие.


Человеческая участь. Кто глубже мыслит, знает, что он всегда не прав, как бы он ни поступал и ни судил.


Длина дня. Когда имеешь многое вложить, у дня находятся сотни карманов.


Нет духа у того, кто взыскует духовности.


Единственное человеческое право. Кто уклоняется от привычного, становится жертвой необычного; кто остается в привычном, делается его рабом. В том и другом случае человек гибнет.


Быть мишенью. Дурные речи других людей о нас собственно не относятся к нам, а суть лишь проявления досады, плохого настроения, возникшего по совсем иным поводам.


Собственные мнения. Первое мнение, которое приходит нам в голову, когда нам внезапно предложат вопрос о чем-либо, есть обыкновенно не наше собственное мнение, а лишь ходячее мнение, принадлежащее нашей касте, положению, происхождению; собственные мнения редко плавают на поверхности.


Дилетантизм победоноснее законченного знания: он знает вещи более простыми, чем они суть в действительности, и это делает его мнение более понятным и убедительным.


Негоден для партийности. Кто много мыслит, тот непригоден в качестве члена партии: своей мыслью он легко пробивает границы партии.


Мысль, рожденная недовольством. С людьми дело обстоит так же, как с кострами для выжигания угля в лесу. Лишь когда молодые люди перестали гореть и обуглились, подобно этим кострам, они становятся полезными. — Пока они шипят и дымят, они, быть может, интереснее, но бесполезны и слишком часто неудобны. — Человечество беспощадно употребляет каждую личность как материал для топки своих великих машин; но к чему же тогда эти машины, когда все личности (т. е. все человечество) годны лишь для того, чтобы поддерживать их? Машины, которые суть цель для самих себя, — в этом ли состоит umana commedia?


О часовой стрелке жизни. Жизнь состоит из редких единичных мгновений высочайшего значения и из бесчисленно многих интервалов, в которых в лучшем случае нас окружают лишь бледные тени этих мгновений. Любовь, весна, каждая прекрасная мелодия, горы, луна, море — все это лишь однажды внятно говорит сердцу — если вообще когда-либо внятно говорит. Ибо многие люди совсем не имеют этих мгновений и суть сами интервалы и паузы в симфонии подлинной жизни.


Нападать или воздействовать. Мы часто совершаем ошибку, когда страстно боремся с каким-либо направлением, партией или эпохой, потому что мы случайно замечаем лишь их внешнюю сторону, их вырождение или необходимо присущие им «недостатки их добродетелей» — быть может, потому что мы сами преимущественно разделяли их. Тогда мы поворачиваемся к ним спиной и ищем противоположного направления; однако лучше было бы отыскивать их сильные, хорошие стороны или развивать их в самом себе. Правда, чтобы поощрять возникающее и несовершенное, нужен более острый взор и более сильная воля, чем чтобы усмотреть его несовершенство и отречься от него.


Первая мысль дня. Лучшее средство хорошо начать день состоит в том, чтобы, проснувшись, подумать, нельзя ли хоть одному человеку доставить сегодня радость. Если бы это могло быть признано возмещением религиозной привычки к молитве, то наши ближние имели бы выгоду от этой перемены.


Любовь как искусный прием. Кто хочет действительно узнать что-либо новое (будь то человек, событие или книга), тому следует воспринимать это новое с наивозможной любовью, быстро закрывая глаза на все, что ему кажется в нем враждебным, отталкивающим, ложным, и даже совсем забывая об этом; так, например, он должен делать величайшие уступки автору книги и прямо-таки с бьющимся сердцем, как при скачках, желать, чтобы он достиг своей цели. Дело в том, что таким приемом пробиваешься к самому сердцу нового объекта, к его движущему центру: а это именно и значит узнать его. Когда это достигнуто, то разум позднее делает свои ограничения; эта чрезмерная оценка, эта временная остановка критического маятника была лишь искусным приемом, чтобы выманить душу чего-либо.


Одинокие люди. Иные люди так привыкли быть наедине с собой, что они даже не сравнивают себя с другими, а спокойно и радостно ведут свое монологическое существование среди бесед с самими собой и даже среди смеха. Но если их заставить сравнить себя с другими, то они склоняются к мысленной недооценке самих себя, так что их приходится принудить приобрести снова хорошее мнение о себе от других; и даже от этого приобретенного мнения они все еще захотят отнять и скинуть что-нибудь. — Итак, следует предоставить некоторых людей их одиночеству и отказаться от столь частой глупой жалости к ним за это.


Без мелодии. Существуют люди, которые так привыкли постоянно покоиться в самих себе и гармонически устраиваться среди всех своих способностей, что их отталкивает всякая целеполагающая деятельность. Они подобны музыке, которая состоит из одних протяжных гармонических аккордов, причем не обнаруживается даже и зачатка какой-либо расчлененной подвижной мелодии. Всякое движение извне служит лишь тому, чтобы тотчас же дать челну новое равновесие на море гармонического благозвучия. Современные люди становятся обыкновенно чрезвычайно нетерпеливыми, когда они встречают такие натуры, из которых ничего не выходит, тогда как все же о них нельзя сказать, что они суть ничто. Но в отдельных случаях их зрелище возбуждает необычный вопрос: к чему вообще мелодия? Отчего нам недостаточно, чтобы жизнь спокойно отражалась в глубокой воде? — Средние века были богаче такими натурами, чем наше время. Как редко еще встречаешь теперь человека, который и в тесноте может радостно и мирно жить с самим собой, говоря себе, подобно Гёте: «Лучшее — это та глубокая тишина, в которой я живу и развиваюсь в отношении к миру и в которой я приобретаю то, чего они не могут отнять у меня огнем и мечом».


Жить и переживать. Когда присматриваешься, как отдельные люди умеют обращаться со своими переживаниями — с самыми незначительными повседневными переживаниями, — так что последние становятся пашней, которая трижды в год приносит жатву, — тогда как другие люди — и сколь многие! — гонимые ударами волн бурнейшей судьбы, носимые самыми многообразными течениями эпохи и народа, всегда остаются легкими и плавают наверху, как пробка, — то чувствуешь, наконец, потребность разделить человечество на меньшинство (минимальное меньшинство) людей, которые умеют из малого делать многое, и на большинство, которые из многого умеют делать малое; более того, иногда встречаешь таких волшебников навыворот, которые, вместо того чтобы создавать мир из ничего, создают из мира ничто.


Серьезность в игре. В Генуе, в пору вечерних сумерек, я слышал долгий колокольный звон, раздававшийся с башни: он не знал конца и звучал так ненасытно, разносясь в вечернем небе и в морском воздухе над уличным шумом, так грозно-таинственно и вместе с тем так ребячливо, так жалобно. И я вспомнил тогда слова Платона, и вдруг ощутил их в сердце: Все человеческое, вместе взятое, недостойно великой серьезности; тем не менее — -


Странник. Кто хоть до некоторой степени пришел к свободе разума, тот не может чувствовать себя на земле иначе, чем странником, хотя и не путником, направляющимся к определенной конечной цели: ибо такой цели не существует. Но он хочет смотреть с раскрытыми глазами на все, что, собственно, совершается в мире; поэтому его сердце не должно слишком крепко привязываться к единичному; в нем самом должно быть нечто странствующее, что находит радость в перемене и тленности. Правда, такой человек не будет иметь недостатка в дурных ночах, когда он утомлен и находит запертыми ворота города, который мог бы дать ему отдых; быть может, к тому же, как на Востоке, за воротами города начинается здесь пустыня, так что то издали, то вблизи раздается рев хищных зверей, подымается сильный ветер и разбойники похищают его вьючных животных. Тогда ужасная ночь опускается на пустыню, как вторая пустыня, и сердце его утомляется странствиями. И когда восходит перед ним утреннее солнце, пылая, как бог гнева, когда открывается город, он видит в лицах здесь живущих, быть может, еще больше пустыни, грязи, обмана, неверности, чем перед воротами, — и день предстает ему едва ли не хуже, чем ночь. Такие мгновения могут выпадать на долю странника; но позже в награду приходят блаженные утра новых местностей и дней, когда уже на рассвете он видит, как мимо него с пляской проносятся в горном тумане рои муз; и когда он потом тихо прохаживается под деревьями, в соразмерности дополуденной души, — с вершин деревьев и из засад их убранства к нему падает одно лишь доброе и светлое — дары всех тех свободных духов, которых родина — горы, лес и одиночество и которые, подобно ему, предаваясь то радости, то размышлению, живут философами и странниками. Рожденные из таинств утра, они мечтают о том, какое чистое, сияющее, просветленно-радостное лицо может иметь день между десятым и двенадцатым часом — они ищут дополуденной философии.


Картина жизни. — Задача нарисовать картину жизни, за которую так часто брались поэты и философы, является все-таки бессмысленной. Даже из рук самых великих художников-мыслителей выходили всегда только картины и картинки одной исключительной какой-нибудь жизни, а именно их жизни; — все же остальное было им невозможно. В преходящем преходящее не может отражаться как прочное и долговечное, как «бытие».


Почему глупые так часто злы. — Когда наша голова бессильна отвечать на возражения противника, на них отвечает наше сердце и отвечает критикой мотивов возражений.


Испытывать много радостей. — Испытывающий много радостей должен быть хорошим человеком. Но он может быть и не самым мудрым, хотя и обладает тем, к чему мудрецы стремятся всеми силами.


Выяснение путем сновидений. — То, что порой человек в бодрственном состоянии точно не знает и не чувствует, напр., чиста ли совесть у него по отношению к известному человеку или нет, вполне определенно выясняется ему во сне.


Распутство. — Мать распутства не радость, а отсутствие ее.


Строить планы. — Строить планы и вдохновляться благими намерениями доставляет много отрадных минут. И человек, у которого хватило бы сил всю жизнь строить планы, был бы очень счастлив; но если ему случается оторваться от этих планов и привести один из них в исполнение — то он тотчас же испытывает досаду и недовольство.


Притворство и искренность неверующих. — Ни одна книга не говорит так много и так горячо о том, что благодетельно для человека (счастье в мечтательной вере, готовой к жертвам и смерти, признание «истины» — конечной истиной), как книга о Христе. Из нее мудрец может почерпать все средства, с помощью которых можно создавать мировые книги, источник радости для каждого; первое средство для этого заключается в том, чтобы излагать все как уже найденное, но не как отыскиваемое и неизвестное. Все самые влиятельные книги производят такое впечатление, будто в них открыты самые далекие умственные и нравственные горизонты, будто в них указано озаряющее солнце, вокруг которого вращаются и будут вращаться все теперешние и будущие светила. — В силу этих причин, разве может производить чисто научная книга такое сильное впечатление; разве не суждено ей оставаться приниженной среди приниженных, и в заключение быть распятой для того, чтобы никогда не воскреснуть? Разве не бедны духом подобные книги в сравнении с теми, в которых благовествуют благочестивые люди о своем «знании», о своем «святом» духе? Может ли хоть одна религия требовать от человека большего углубления в нее, совершенного отречения от собственного «я», как того требует наука? — Так или подобно этому, но во всяком случае с некоторым притворством могли бы мы оправдываться перед верующими: ведь едва ли возможно оправдываться без некоторого притворства. Между собой мы можем говорить искреннее, так как мы пользуемся тою свободой, которой верующие не могут допустить в собственных интересах. Итак, долой маски отречения, мины отчаяния! Пусть громче и увереннее звучит наша истина! Если бы наука не основывалась на наслаждении познания, на пользе от познанного, зачем была бы она нам? Если бы вера, надежда, любовь хоть немного не приводили нашу душу к познанию, то что же влекло бы нас к науке? Хотя наше «я» в науке — ничто, однако изобретающее, счастливое «я», всякое честное и трудящееся «я» имеет очень большое значение в республике ученых: уважение уважающих, радость тех, к кому мы благоволим и кого ценим, а иногда слава, бессмертие личности — вот достигаемые награды за это самоотречение; о меньших надеждах и наградах мы здесь умалчиваем, хотя именно из-за них большинство обыкновенно присягало и присягает законам этой республики и науке вообще. Если бы мы не оставались до некоторой степени невеждами, то какой бы интерес был у нас исключительно к науке! Все уже всюду найдено и выражено гладко, кругло, совершенно: для чисто умозрительного познания знание не имело бы цены. — От благочестивых и верующих мы отличаемся не качеством, но количеством веры и скромности. Мы довольствуемся меньшим. Если они скажут нам — будьте же довольны и ведите себя, как подобает довольным, то мы легко можем ответить им: «Действительно, мы не причисляем себя к самым недовольным! Но вы, если ваша вера доставляет вам блаженство, держите себя, как подобает блаженным…»


Язык и чувства. — Что в языке нет слов для выражения наших чувств, видно из того, что все простые люди совестятся выражать словами самые глубокие и сильные свои чувства; они их обнаруживают только своими поступками и даже краснеют, если им кажется, что посторонний угадывает мотивы их поступков. Язык чувств у самых благородных поэтов — хотя поэты вообще не наделены особенной стыдливостью — более скромен и сдержан, между тем как настоящие певцы нежных чувств и в практической жизни бывают довольно нескромны.


Жить без искусства и вина. — С произведениями искусства бывает то же, что и с вином. Лучше всего не нуждаться ни в том ни в другом, употреблять одну воду и собственным внутренним огнем и внутренней сладостью души превращать ее в вино.


Поэты уже не учителя. — Как это ни странно звучит в наше время, но бывали поэты и художники, душа которых была выше судорожных страстей с их экстазами и радовалась только самым чистым сюжетам, самым достойным людям, самым нежным сопоставлениям и разрешениям. Современные художники в большинстве случаев разнуздывают волю и поэтому иногда являются освободителями жизни, те же были укротителями воли, усмирителями зверя и творцами человечности, словом, они создавали, переделывали и развивали жизнь, тогда как слава нынешних состоит в том, чтобы разнуздывать, спускать с цепи, разрушать. — Древние греки требовали от поэта, чтобы он был учителем взрослых, но как устыдился бы современный художник, если бы этого пожелали от него, который сам никогда не был хорошим учеником, никогда не был хорошим произведением, прекрасной картиной, и в лучшем случае напоминает наводящий ужас, но привлекательный разрушенный храм, и в то же время пещеру страстей, поросшую цветами, колючками и ядовитыми кореньями, населенную и посещаемую змеями, червями, пауками и птицами. Вот предмет, невольно наводящий на размышление о том, отчего даже самое благородное и драгоценное является теперь сразу как бы руиной, чуждой совершенства в прошлом и в будущем.


Не становиться без нужды солдатом культуры. — Только в конце концов человек научается тому, незнание чего приносит в молодости так много огорчений, а именно: что надо, во-первых, всегда превосходно поступать; во-вторых, отыскивать все превосходное, где бы и под каким бы именем оно ни встречалось; при встрече же с чем бы то ни было дурным и посредственным всегда уступат ему дорогу, не вступая с ним в борьбу; он научается тому, что уже одно сомнение в достоинстве чего бы то ни было (а это сомнение быстро возникает у людей с развитым вкусом), должно служить аргументом против данного предмета и поводом к удалению от него: хотя бы мы при этом и рисковали впасть в заблуждение и все труднодоступное, но хорошее принимать за дурное и несовершенное. Только кто не может ничего лучшего, должен вступать в борьбу с безобразиями мира, как солдат культуры; но питающее и развивающее культуру сословие погибнет, если оно возьмется за оружие и нарушит мир своего призвания и своего очага, обратив его в тревожный военный лагерь с его заботами, ночными караулами и беспокойными снами.


Античный мир и радость. — Люди античного мира умели лучше нас радоваться, мы же умеем меньше огорчаться; те постоянно искали предлога, чтобы чувствовать себя хорошо и справлять праздники и находили их, благодаря своему богатому остроумию и вдумчивости; мы же употребляем наш ум на то, чтобы разрешать задачи, клонящиеся скорее к отсутствию страдания и устранению его источников. Древние, встречая страдание, старались забыть его, или превратить его как-нибудь в приятное: они искали средств паллиативных, мы же ищем причин страдания и действуем скорее профилактически. Быть может, мы строим лишь фундамент, на котором люди будущего снова построят свой храм Радости.


Происхождение и польза моды. — Очевидное довольство своею наружностью со стороны какой-нибудь отдельной личности вызывает подражание и создает шаблонную наружность для многих, т. е. моду: вся масса подражателей хочет достигнуть посредством моды того же приятного самодовольства и достигает его. Стоит вспомнить, сколько оснований для боязливой и стыдливой необщительности имеет каждый человек, стоит вспомнить, что не менее трех четвертей его энергии и доброй воли были бы этим убиты, чтобы почувствовать благодарность к моде, которая освобождает эти три четверти, придает нам самоуверенность и обеспечивает веселую встречу тех, которые чувствуют себя взаимно связанными ее законом. Даже глупые законы доставляют свободу и спокойствие духа, если только многие им подчиняются.


О приобретенном характере греков. — Благодаря знаменитой греческой ясности, прозрачности, простоте и порядку, благодаря их кристальной естественности и вместе с тем кристальной художественности мы легко склоняемся к мысли, что все эти качества достались им даром; что они не могли, напр., писать иначе, как превосходно, по утверждению Лихтенберга. Нет ничего, однако, опрометчивее и неправильнее этого суждения. История прозы, начиная с Горгия и до Демосфена, знаменует собою трудную и упорную борьбу к свету сквозь тьму, вычурность и безвкусие, борьбу, напоминающую героев, прокладывавших первые дороги чрез лесные дебри и болота. Диалог трагедий есть, в полном смысле слова, завоевание драматургов, т. е. его ясность и определенность противоречива прирожденной склонности народа к символам и аллегориям и нуждалась еще в подготовке приобретенной на стадии великой хоровой лирики. Точно также освобождение греков от азиатской помпы и туманности и достижение архитектурной ясности, как в целом, так и в частностях было завоеванием Гомера. И никому не казалось легким высказать что-нибудь с совершенной чистотою и ясностью: иначе кто восхищался бы эпиграммами Симонида, совершенно простыми, не украшенными ни позолоченными колкостями, ни арабесками остроумия, но отчетливо выражающими все, что ему нужно, с спокойствием солнца, а не с трепетным эффектом молнии. Так как стремление от прирожденных сумерек к свету является собственно греческим, то народ ликует, внимая лаконическим сентенциям, сжатому языку элегий и изречениям мудрецов. По этой же причине у греков пользовались такою любовью и нравоучения в стихах, которые нам кажутся отвратительными: они ценили в них победу над опасностями метра и над туманностью, свойственной поэзии. Простота, сжатость, трезвость были приобретенными, а не природными качествами народа. Над греками постоянно висела опасность вырождения в азиатское, и действительно от времени до времени по Греции разливался словно прорвавшийся поток мистических настроений, элементарной дикости и тьмы. Мы видим, как она покрывается их волнами, как Европа смыта и затоплена, — ведь Европа была тогда очень мала, — но скоро эллины опять выплывают на поверхность, как отличные пловцы и водолазы, как народ Одиссея.


Языческое в собственном смысле. — Для изучающего греческий мир, быть может, наиболее странным кажется открытие, что греки устраивали от времени до времени нечто вроде празднеств также для всех своих страстей и дурных наклонностей, и даже организовали через посредство государственной власти распорядок празднований своего «слишком человеческого»: это и есть собственно языческий элемент в их мире, который никогда не был и никогда не может быть понят христианством, а всегда подвергался со стороны последнего ожесточенному противодействию и презрению.

Греки смотрели на «слишком человеческое», как на неизбежное и, вместо того, чтобы бранить его, старались признать за ним право второго порядка, давая ему определенное место в общественных обычаях и в культе, мало того, — все, что имеет силу в человеке, они называли божественным и записывали на сводах своего неба. Они не отрицают естественных наклонностей, выражающихся в дурных качествах, но упорядочивают и ограничивают их определенным культом и определенными днями, изыскав достаточно мер предосторожности, чтобы сделать поток этих диких волн как можно менее опасным. Это корень всего нравственного свободомыслия древности. Всему злому, сомнительному и животно-отсталому, так же как Варвару, предшественнику греков, и Азиату, следы которого запечатлены были еще во глубине греческой души, они давали возможность умеренно проявляться, вовсе не стараясь их уничтожить. Государство охватывало всю систему этих распорядков, так как оно зиждилось не на отдельных индивидуумах или кастах, а на обычных свойствах человеческой природы. В создании его греки проявили то удивительное чутье к типично-реальному, что помогло им впоследствии сделаться натуралистами, историками, географами и философами. Решающее значение при установлении государства и культа имел не нравственный закон духовенства или какой-либо касты, а широкий взгляд на реальность всего человеческого. — Откуда же у греков эта свобода, это понимание действительности? Может быть, они заимствовали их у Гомера и поэтов, ему предшествовавших; потому что именно поэты, характер которых отнюдь не отличался особенной справедливостью или мудростью, и питали сильную склонность ко всему действительному, ко всему активному, не желая целиком отрицать даже самое зло: им достаточно, чтобы оно было умеренно, не убивало, не отравляло бы все, его окружающее, т. е. они смотрели на это также, как греческие законодатели, и являлись их учителями и путеводителями.


Путешествующие и их степени. — Надо различать пять степеней путешествующих: самая низшая степень это те, которые путешествуют, чтобы показать себя: они путешествуют точно слепые; вторые действительно смотрят свет; третьи перенимают кое-что из того, что видят; четвертым пережитое ими западает глубоко в душу и они увозят его с собой домой; наконец, существует немного людей величайшей духовной силы, которые, все переживши и глубоко восприняв в себя, должны по возвращении домой неизбежно выразить это в поступках или произведениях. Подобно этим пяти родам путешествующих проходят свой жизненный путь все люди: самые низменные чисто пассивно, самые великие как люди активные, переживающие без остатка все свои внутренние процессы.


Для тех, кто презирает человеческое стадо. — Кто смотрит на человечество, как на стадо, и как можно скорее бежит от него, того оно несомненно догонит и будет толкать рогами.


Хорошая дружба. — Хорошая дружба возникает, когда человек уважает другого больше чем себя, когда он кроме того сильно любит его, хотя и не так горячо, как себя, и когда наконец для облегчения отношений умеет придать всему оттенок, или пушок интимности, благоразумно воздерживаясь однако от настоящей интимности и смешения «себя с ним».


Смех как предательство. — Мерою образованности женщины может служить то, как и в каких случаях она смеется, в звуке ее смеха отражается вся ее натура, а у очень образованных женщин, быть может, даже неразложимый остаток их натуры. Поэтому знаток людей сказал бы, как Гораций, только на другом основании: ridete puellae.


Доверять чувству. — Женственное выражение: «доверять своему чувству» означает не более как то, что «каждый должен есть то, что ему по вкусу». Для умеренных характеров это может быть хорошее повседневное правило. Но остальные должны следовать другому правилу, гласящему: «питайся не только ртом, но и головой, иначе обжорство рта погубит тебя».


Двери. — Все, что переживается или изучается, является дверью как для ребенка, так и для взрослого. Но для первого это входная дверь, а для второго — проходная.


Преждевременные заслуги. — Кто имеет за собою заслуги в раннем возрасте, лишается обыкновенно скромности по отношению к старым и старшим и тем исключает себя, к величайшей своей невыгоде, из общества людей зрелых и помогающих созреть: благодаря этому, он, несмотря на ранние заслуги, дольше других остается мальчишески незрелым и назойливым.


Отвращение к правде. — Женщины так созданы, что им отвратительна всякая правда (относительно мужчин, любви, ребенка, общества, цели жизни). Они даже стараются мстить тем, кто раскрывает им глаза.


Употребление нового. — Мужчина пользуется всем вновь изученным или пережитым, как плугом или как оружием, женщина же — как украшением.


Манера обоих полов быть правыми. — Если вы признаете, что женщина права, то она не может отказаться от удовольствия с триумфом придавить ногой шею побежденного, считая, что должна использовать победу. Мужчина же по отношению к другому мужчине обыкновенно стыдится в таких случаях своей правоты. Зато мужчина привык к победам, а для женщины победа исключение.


Отречение в стремлении к прекрасному. — Чтобы быть прекрасной, женщина должна отказаться от стремления казаться красивой, то есть в девяносто девяти случаях, где она могла бы нравиться, она должна пренебречь этим, отказаться нравиться, чтобы вызвать восторг человека, дверь души которого достаточно широка, чтобы воспринять великое.


Добродетель — не немецкое изобретение. — Разве благородство и отсутствие зависти у Гёте, отшельнический аскетизм Бетховена, прелесть и грация души Моцарта, несокрушимое мужество и законная свобода Генделя, тихая светлая внутренняя жизнь Баха, которому незачем даже было отказываться от блеска и успеха, — разве все это не немецкие добродетели? А если нет, то они указывают, к чему должны стремиться немцы и чего они могут достигнуть.


Становиться простым. — От того, кто отдается течению событий, остается все меньше и меньше. Поэтому великие политики становятся иногда совершенно пустыми людьми, хотя бы прежде и были содержательны и богаты.


Имуществом владеть. — Имущество делает человека независимее и свободнее только до известной степени; еще шаг — и имущество становится господином, а владелец — рабом: как раб, должен он отдавать ему свое время, свои мысли, должен иметь определенные связи, быть пригвожденным к определенному месту, срастись с определенным государством, и все это, быть может, против своего внутреннего и наиболее существенного желания.


У правительств больших государств имеется два средства удерживать народ в зависимости, страхе и повиновении: более грубое — войско, более тонкое — школы. При помощи первого они привлекают на свою сторону честолюбие высших и силу низших слоев населения, насколько эти качества свойственны людям посредственным, или малодаровитым, при помощи же второго средства привлекается даровитая беднота, а именно духовно развитая и требовательная полубеднота средних сословий. Прежде всего правительства создают из всевозможных учителей себе как бы придворный штат, невольно обращающий свои взоры на верх; причем они нагромождают всевозможные препятствия развитию частной школы и особенно нелюбимого ими домашнего воспитания и обеспечивают за собою право располагать весьма значительным количеством учительских мест, на которые устремлено по меньшей мере в пять раз большее количество голодных взоров, полных подданнического выражения. Но эти места должны прокармливать своих заместителей лишь крайне скудно: этим в них поддерживается лихорадочная жажда повышения, которая заставляет еще теснее примыкать к правительственному направлению. Поддерживать легкое недовольство всегда выгоднее полного довольства, этой матери мужества и бабушки свободомыслия и гордости. При помощи этого сословия учителей, удерживаемого на узде как материально, так и духовно, происходит развитие образования страны до того уровня, который полезен государству, притом в градациях, определенных сообразно его целям; и прежде всего всем честолюбивым умам всех сословий почти незаметно прививается убеждение, что общественных отличий непосредственно достигает только направление, признанное и отмеченное государством. Влияние этой веры в правительственные испытания и в государственные титулы так велико, что даже люди, оставшиеся независимыми, возвысившиеся благодаря торговле и промышленности, носят в груди жало неудовлетворенности до тех пор, пока их положение не замечено и не признано свыше каким-нибудь назначением или орденом, пока они не окажутся «на виду». Наконец, государство связывает сотни и тысячи подчиненных ему чиновнических должностей и доходных мест с обязательством получить образование и диплом государственной школы; почет в обществе, хлеб насущный для себя, возможность обзавестись семьей, покровительство людей, власть имущих, общность идей со всеми получившими то же образование, — все это образует ту сеть надежд, в которую попадает каждый юноша; и откуда в самом деле может у него явиться недоверие? Если обязанность служить несколько лет солдатом становится в течение нескольких поколений бессознательной привычкой и предпосылкой, с которой заранее считается каждый, строя план своей жизни, то государство может смело решиться на мастерский прием, — связать выгодами школу и армию, дарования, честолюбие и силу, т. е. привлекать в армию путем привилегий людей наиболее даровитых и образованных и внушать им дух солдатчины и радостного повиновения, так чтобы находились всегда желающие закабалять себя в военную службу на более продолжительные сроки и придающие ей своими дарованиями еще более блестящую славу. После этого нужны только предлоги для крупных войн, но об этом уже заботятся с соблюдением полной невинности дипломаты совместно с биржею и газетами, потому что у такого народа всегда во время войны совесть чиста; ее нечего уже подготовлять.


Верховенство. — Чтить даже дурное и высказываться в его пользу, если оно нам нравится, не понимая, как можно стыдиться этого, — есть признак верховенства в великом и малом.


Частое основание досады. — Кто предпочитает в жизни красивое полезному, испортит себе желудок, как дитя, предпочитающее пирожные хлебу, и начнет с досадою смотреть на весь мир.


Недостаток в слухе. — «Человек принадлежит к толпе, пока сваливает вину на других; он на пути к мудрости, когда считает только себя ответственным; мудрец же не считает виновным ни себя, ни других». Кто сказал это? Эпиктет за восемнадцать столетий до нашего времени. Люди слышали это, но забыли. Нет, они не слышали и не забыли: не всякая вещь забывается. Но у них не было для этого слуха, слуха Эпиктета. Значит, Эпиктет сказал это на ухо самому себе? Конечно, ведь мудрость — это разговор одинокого с самим собою на многолюдном базаре.


Какой философии всегда недостает обществу. — Столбы общественного порядка покоятся на том, чтобы каждый на все, что он делает и к чему стремится, на свое здоровье или болезни, на свою бедность или благосостояние, на свою честь или ничтожество, смотрел бы радостно и при этом всегда сознавал, что «он не хотел бы ни с кем поменяться». Человек, желающий строить что-нибудь на фундаменте общественного порядка, должен внедрять в сердца эту философию отсутствия зависти и нежелания ни с кем меняться.


Рецепт для страдания. — Тебе слишком тяжело бремя жизни? В таком случае ты должен еще сильнее увеличить бремя ее. Когда же, наконец, страдалец станет жаждать и искать потоков Леты, то нужно стать героем, чтобы действительно найти их.


Принцип равновесия. — Грабитель и тот сильный человек, который обещает охранять общество от грабителей, вероятно, в сущности вполне сходные существа и отличаются только тем, что второй извлекает свою выгоду иначе, чем первый; он извлекает свою выгоду из равномерных обложений, которые уплачивает ему община, а не из контрибуций. (Такое же отношение существует и между купцом и пиратом, оба занятия соединялись долгое время в одном лице, и в случае, если одно казалось невыгодным, человек прибегал к другому. В сущности и теперь мораль купца — это утонченная мораль пирата, а именно: покупать по возможности дешевле, — если можно, уплачивая только издержки предприятия, — и продавать по возможности дороже). Суть вся в том: сильный обещает служить противовесом грабителю, и при этом слабые видят возможность жить. Они должны или сами сплотиться в противодействующую силу, или подчиниться одной противодействующей силе (за услуги которой они уплачивают вознаграждение). Предпочтение охотно отдается последнему способу, так как в этом случае сдерживаются два опасных начала, первое при помощи второго, а второе помощью собственной выгоды; для второго выгодно обращаться милостиво и снисходительно с подчиненными, чтобы они могли содержать не только себя, но и своего повелителя. Правда, и в этом случае дело не обходится без суровых жестокостей; однако, люди начали дышать свободнее, чем раньше, когда во всякое время они могли ожидать полного истребления. Община в самом начале бывает организацией слабых в противовес грозной силе. Организация в подавляющую силу была бы полезнее, если бы могла сразу уничтожить противодействующую силу; и действительно, если бы дело шло об отдельном могущественном враге, то люди, наверное, испробовали бы это средство. Если же этот противник — глава рода или человек пользуется большим влиянием, то быстрое, решительное уничтожение невозможно и приходится довольствоваться медленной, продолжительной борьбой. Подобное состояние наименее благоприятно для общины, так как она, благодаря этому, теряет время, необходимое для добывания средств к пропитанию, и рискует каждое мгновение лишиться того, что было ею достигнуто с таким трудом. Оттого-то община и предпочитает, чтобы сила для защиты и нападения была на той же высоте, как и сила опасного соседа, и чтобы противник понимал, что и на их чашке весов лежит столько же груза, сколько и у него: почему бы им не быть тогда добрыми друзьями? Таким образом равновесие является очень важным принципом в древнейшем учении о праве и нравственности; равновесие — это базис справедливости. Когда в более грубые времена мы встречаемся с принципом справедливости «око за око, зуб за зуб», то принцип этот указывает на достигнутое уже равновесие, которое он и хочет удерживать, так что отныне, если кто-нибудь совершит насилие, то потерпевший не станет в запальчивости прибегать к мести. Нарушенное равновесие восстанавливается благодаря «jus talionis»: ведь в те далекие времена глаза, руки представляли часть могущества. Внутри общины, где члены рассматривались как равнозначащие, против проступков, т. е. нарушения принципа равновесия, имеются позор и наказание: позор — это противовес, установленный против отдельного лица, стяжавшего посредством захвата выгоду, но, благодаря позору, терпящего теперь убытки, которые уничтожают и превышают прежнюю пользу. То же значение имеет наказание: перевесу, который себе позволяет всякий преступник, оно противопоставляет гораздо больший противовес: насилию — тюремное заключение, воровству — возвращение похищенного и штраф. Преступнику, таким образом, напоминают, что он, благодаря своему поступку, выделил себя из общины и лишился присущих ей нравственных выгод: и община относится к нему как к неравному, слабому, вне ее стоящему (ей чуждому); поэтому наказание не есть только возмездие: оно заключает в себе нечто большее, а именно суровость первобытного состояния, о которой и хотят напомнить преступнику.


Имеют ли приверженцы учения о свободной воле право наказывать? — Люди, которые судят и наказывают по обязанности, стараются в каждом отдельном случае установить, ответствен ли вообще преступник за свой поступок, мог ли он действовать так, как повелевал ему рассудок, были ли у него какие-нибудь мотивы, или же он действовал бессознательно и вынужденно? Если его наказывают, то за то, что он худшие мотивы предпочел лучшим, следовательно, как полагают, сознавал те и другие. Где такого сознания нет, там, по общему мнению, человек несвободен и неответствен, если только его незнание, как, например, его ignorantia legis, не было следствием предумышленного упущения, так как в этом случае, т. е. когда он не учился тому, что ему следует знать, он уже предпочитал дурные мотивы хорошим и теперь должен расплачиваться за последствия своего дурного выбора. Если же он по слабоумию или тупоумию не понимал хороших мотивов, то он не наказывается: говорят, что у него не было выбора, что он действовал как животное. У преступника, подвергаемого каре, предполагается именно преднамеренное игнорирование голоса рассудка. Но каким же образом может человек быть преднамеренно менее рассудительным, чем он должен быть? И откуда исходит решение, когда чашки весов переполнены хорошими и дурными мотивами? Не от заблуждения или ослепления, не от внешнего или внутреннего принуждения? (Впрочем, поразмыслив, мы поймем, что всякое так называемое «внешнее принуждение» есть не что иное, как внутреннее принуждение страха и боли). И мы опять спрашиваем: откуда? Решение, значит, не может исходить от рассудка, так как рассудок не мог бы предпочесть худшие мотивы лучшим. Вот здесь-то и призывается на помощь свободная воля: решающим импульсом якобы является окончательно воля, наступает момент, когда не действуют никакие мотивы, и поступок является в виде чуда, из ничего. Эта так называемая воля наказывается в том случае, когда не должно быть никакой воли: рассудок, знавший закон, т. е. то, что велено и что запрещено, не должен был, говорят, оставлять выбора, должен был приневолить, действуя в качестве высшей силы. Следовательно, преступник наказывается за то, что употребил свою «свободную волю», т. е. действовал без мотивов там, где должен был руководствоваться мотивами. А почему он так поступал? Но об этом именно и нельзя спрашивать: поступок этот не допускает вопроса «почему?», он ничем не мотивируется, ниоткуда не проистекает; он бесцелен и бессмыслен. Однако, в силу вышеизложенного первого условия всякой наказуемости, за такой поступок не следовало бы и наказывать! Но нельзя ссылаться и на тот вид наказуемости, когда что-нибудь не делается, что-нибудь упускается, и рассудок не действует, так как упущение было во всяком случае не преднамеренное, а наказуемым считается только преднамеренное неисполнение того, что велено. Правда, преступник предпочел дурные мотивы хорошим, но без причины и намерения: он действовал вопреки рассудку, но не для того, чтобы не слушаться его велений. То предположение, которое делается по отношению к преступнику, заслуживающему кару, что он с намерением действовал наперекор рассудку, именно это предположение недопустимо, если признавать «свободную волю». Вы, приверженцы учения о «свободной воле», не имеете права карать, вы лишены этого права на основании ваших же принципов! Но в сущности эти принципы не более как странная мифология понятий, и наседка, которая их вывела на свет, высиживала их вдали от действительной жизни.


К характеристике преступника и его судьи. — Преступник, которому известны все обстоятельства дела, не находит свой поступок таким непостижимым и из ряда вон выходящим, как его судьи и хулители; наказание же назначается ему именно соразмерно тому удивлению, которое испытывают судьи при виде поступка, кажущегося им непостижимым. Если защитнику какого-нибудь преступника достаточно хорошо известны и обстоятельства преступления и вся жизнь его клиента до этого времени, то так называемые смягчающие обстоятельства, которые он приводит одно за другим, в конце концов должны смягчить вину до полного ее исчезновения. Или, выражаясь яснее: защитник будет шаг за шагом смягчать то удивление, которое осуждало и определяло наказание, и, наконец, окончательно рассеет его, заставив каждого искреннего слушателя признаться самому себе, «что преступник должен был поступить так, как поступил; наказывая его, мы наказали бы вечную необходимость». Но соразмерять степень наказания со степенью сведений имеющихся, или которые можно заполучить по истории данного преступления, — не противоречит ли это всякой справедливости?


Мена и справедливость. — Мена только тогда была бы честной и справедливой, если бы каждый из меняющихся требовал лишь столько, сколько, по его мнению, стоит его вещь, включая сюда и трудность ее приобретения, и редкость вещи, и потраченное время и т. п., и даже ценность для него как любителя. Как только он назначает цену вещи соответственно нужде в ней другого, он становится утонченным грабителем и лихоимцем. Если одним из предметов мены являются деньги, то следует принимать в соображение, что рубль в руках богатого наследника, поденщика, купца и студента имеет совершенно различное значение, и смотря по тому, сколько каждый из них сделал — почти ничего или много — для приобретения этого рубля, он и должен бы получить за него. Этого требует справедливость, но в действительности, как известно, встречается как раз обратное: в финансовом мире рубль самого ленивого богача приносит больше прибыли, чем рубль работящего бедняка.


Произвол в соразмерности наказаний. — Большинство преступников так же случайно попадают под наказание, как женщины становятся матерями. Десять раз, сто раз они делали то же самое, не испытав дурных последствий, как вдруг все раскрывается, и их постигает кара. Привычка, казалось бы, должна служить смягчающим обстоятельством для проступка, за который преступник наказывается: ведь, в нем образовалась наклонность, с которой труднее бороться. Вместо того, при подозрении, что преступление вошло в привычку, наказание бывает суровее, и привычка служит аргументом, не допускающим смягчения. Наоборот: безупречный образ жизни, на фоне которого преступление так страшно выделяется, должен бы усугубить вину! Но он обыкновенно является обстоятельством, смягчающим вину. Таким образом, все соразмеряется не по отношению к преступнику, а по отношению к обществу и тому вреду или той опасности, которые ему грозят: прежняя полезность человека зачитывается ему в виду того, что он причинил вред только раз, а вред, приносимый раньше, суммируется с вновь открытым, и на основании этого присуждается наивысшая кара. Но если карать или награждать таким образом человека также и за его прошлое (последнее в том случае, когда уменьшение наказания является наградой), то можно бы идти еще дальше и подвергать каре причину того или иного прошлого, т. е. родителей, воспитателей, общество и т. д.; во многих случаях сами судьи оказались бы причастными вине. Останавливаться на преступнике при наказании за прошлое есть чистейший произвол. Если уже нельзя найти оправдания для каждой вины, то следовало бы брать в расчет только единичный случай, не оглядываясь назад, изолировать вину, не приводя ее в связь с прошлым, иначе приходится грешить против логики. Вы, люди свободной воли, выводите необходимое заключение из вашего учения о «свободной воле» и смело провозглашайте, что «никакой поступок не имеет прошлого».


Из чего состоит совесть. — Содержание нашей совести составляет все, что во времена нашего детства постоянно, без всякого объяснения причин, требовали от нас люди, внушавшие нам страх или уважение. Совестью пробуждается в нас то чувство долга (это можно делать, а того нельзя), которое не спрашивает: почему я должен это делать. Во всех случаях, когда, совершая что-нибудь, задаются вопросы: «почему» и «для чего», человек поступает без участия совести; хотя это не значит, что он действует вопреки ей. Вера в авторитеты есть источник совести; следовательно, она является не голосом высшей справедливости в душе человека, а отголоском мнений одних людей в другом человеке.


Новые актеры. — Самая обычная вещь среди людей — это смерть; второй является рождение, потому что из умирающих не все родится; затем следует брак. Но эти три маленькие трагикомедии при каждом из своих бесчисленных представлений всегда исполняются новыми актерами и поэтому не перестают иметь внимательных зрителей, тогда как можно было бы ожидать, что вся публика земного театра давно уже с тоски перевешается на деревьях. Но тут все дело в новых актерах, а не в самой пьесе.


Что такое «obstinat»? — Кратчайший путь — не самый прямой, а тот, при котором попутные ветры вздувают паруса, говорит наука мореплавания. Не следовать этому правилу — значит быть «obstinat», и к твердости характера тут примешивается глупость.


Фатализм турок. — Фатализм турок имеет ту коренную ошибку, что он противопоставляет человека фатуму, как две совершенно различные вещи; человек, говорят они, может противиться фатуму, может пытаться изменить его, хотя в конце концов рок всегда одерживает победу; поэтому разумнее всего отдаться на волю Провидения, т. е. жить как хочется. На самом же деле каждый человек представляет собою частицу судьбы; когда он, как выше сказано, думает противиться фатуму, то в этом сказывается нечто роковое; борьба эта только воображаемая, в действительности же это не более как безропотное подчинение року, так как сама борьба уже заранее определена им. Страх, внушаемый многим учением о несвободе воли, есть страх перед фатализмом турок; они думают, что человек безропотно склонит голову перед неизбежностью судьбы и со сложенными руками будет взирать на будущее, не считая возможным ничего в нем изменить, или же сбросить удила, сдерживающие его страсти, так как в заранее предопределенном он ничего не может ухудшить. Глупости людей точно так же составляют частицы фатума, как и все умное в них; и самый страх перед верою в рок есть сам по себе роковой. Ты сам, несчастный трус, представляешь собою воплощение той непобедимой Мойры, которая царила даже над богами: все, что бы ни случилось, проклятия или благословения, будут во всяком случае для тебя оковами, которых не избежит и самый сильный; в тебе предречена вся будущность человечества, и тебе не поможет твой ужас перед самим собою.


Светское правосудие. — Светское правосудие возможно было бы освободить от цепей учением о полной неответственности и невинности каждого человека: такая попытка была уже сделана — как раз на основании противоположного учения о полной ответственности и греховности каждого. Все люди не без вины; нет невиновных. Но виновные не могут быть судьями себе подобных: так решает справедливость. Все судьи мира, следовательно, так же виновны, как и осужденные ими, и маска их невинности кажется лицемерной и фарисейской.


Учителя в период господства книг. — Вследствие того, что самообразование и совместные занятия делаются все более и более общим явлением, учитель — в обычном смысле этого слова — становится почти ненужным. Для товарищей, жаждущих сообща учиться и стремящихся приобрести различного рода познания, книги представляют к этому более короткий и естественный путь, чем «школа» и «учитель».


В похвалу бескорыстного и о его происхождении. — Между двумя смежными властителями в течение многих лет существовала вражда; враги опустошали друг у друга хлебные поля, угоняли скот, сжигали селения, но так как силы противников были приблизительно равны, то борьба эта велась без решительного исхода. Третий властитель, благодаря замкнутости своих владений, мог держаться некоторое время в стороне от этих распрей; однако, имея основание опасаться, что настанет день, когда один из его сварливых соседей одержит победу над другим, он с благими желаниями торжественно обратился к враждующим и предложил им заключить между собою мир; при этом, для того, чтобы придать более веса своему предложению, он каждому из противников дал тайно понять, что отныне он будет союзником того, кто будет поддерживать мир. Враги сошлись у него и, скрепя сердце, позволили ему соединить в знак мира их руки, столь долго бывшие орудием, а часто и причиной ненависти; и действительно, они серьезно отнеслись к этой попытке сохранить мир. Каждый из противников скоро с изумлением убедился, как быстро начинает возрастать благосостояние его страны. Поддерживать мирные торговые сношения с соседом оказалось гораздо выгоднее, чем относиться к нему как к коварному и нередко торжествующему врагу. Кроме того, если, при мирных обстоятельствах, страну постигало непредвиденное бедствие, сосед всегда мог оказать помощь в нужде, вместо того, чтобы, как бывало раньше, воспользоваться ею ради собственного своего возвышения. Казалось даже, что самый вид людей в обеих странах стал лучше, так как взоры у всех прояснились, морщины на лбу разгладились, и у всех явилось доверие к будущему, а ничто так благотворно не действует на душу и тело, как доверие. Ежегодно в день заключения мира властители вместе со своими приверженцами являлись на свидание, которое происходило всегда в присутствии их посредника. Чем больше они видели пользы для себя от следования его совету, тем более образ его действий вызывал их изумление и преклонение; они называли его бескорыстным. Выгоды, пожинаемые ими со времени заключения мира, поглощали все их внимание, и потому они усматривали в поведении своего соседа только то, что оно почти вовсе не повлияло на перемену его собственного положения, что оно осталось прежним, почему и казалось, что посредник их не имел в виду личной пользы. Тут люди в первый раз пришли к заключению, что бескорыстие случались и раньше, но только в меньшем масштабе и в частной жизни. Впервые же добродетель эта возбудила всеобщее удивление, когда она, для общего назидания, была крупными четкими буквами начертана на стене. Нравственные качества признаются добродетелями, получают название, пользуются почетом, рекомендуются для подражания, с того только момента, как они наглядным образом способствуют счастью и благоденствию всего общества. Тогда у многих восприимчивость и возбуждение внутренней творческой силы достигает такой высоты, что они приносят ей в дар все, что у каждого из них есть самого лучшего: серьезный приносит в жертву свою серьезность, достойный — свое достоинство, юноша — свои надежды и упования на будущее; поэт придумывает ей разные эпитеты и названия, составляет ее родословную и, подобно художнику, начинает под конец преклоняться перед образом своей фантазии, как перед новым божеством: он учит молиться ей. Таким образом добродетель, над развитием которой, как над созданием статуи, трудятся любовь и признательность, становится в конце концов вместилищем всего доброго и достойного почитания, чем-то в роде храма и божества в одно и то же время. Она является чем-то единственным в своем роде, самодовлеющим, и пользуется правами и властью освященной сверхчеловечности. Города Греции позднейшего периода были полны таких обожествленных абстрактов (да простят мне странность этого выражения ради странности самого понятия); народ по-своему воздвиг себе на земле платоновское «небо идей», и я не думаю, чтобы понятие о его обитателях было у них менее живо, чем понятие о древних гомеровских божествах.


ростой образ жизни. — В наше время стало очень трудно вести простой образ жизни: для этого даже у очень умных людей нет достаточно рассудительности и изобретательности. Самый искренний из них сознается, пожалуй, и скажет: «мне некогда долго размышлять об этом. Простой образ жизни — цель слишком для меня высокая; я подожду, пока более мудрые, чем я, откроют его секрет».


Подать, уплачиваемая за роскошь. — Человек, покупая в магазине нужную для него вещь, платит за нее очень дорого, так как ему вместе с этим приходится платить и за предметы, находящиеся в магазине, на которые редко находится покупатель, а именно за различные предметы роскоши. Таким образом, роскошь заставляет самого простого человека, нисколько в ней не нуждающегося, платить в ее пользу постоянный налог.


Почему еще существуют нищие. — Если бы милостыню подавали только из сострадания, то все нищие давно умерли бы с голоду.


Почему еще существуют нищие. — Наибольшей щедростью при раздаче милостыни отличается малодушие.


Как мыслитель пользуется разговором. — Не будучи шпионом, можно многое подслушать, если умеешь хорошо видеть и на время забывать о себе. Но люди не умеют пользоваться разговором; они обращают слишком много внимания на то, что намерены сами сказать или возразить; человек же, умеющий слушать, часто довольствуется коротким ответом и беглым замечанием, сделанным просто из вежливости. В сущности же он старается запечатлеть в своей памяти все высказанное его собеседником и запомнить все его слова и выражения до тона и мимики включительно. — При обыкновенном разговоре каждый из собеседников воображает, что руководит разговором именно он. Это похоже на два плывущие рядом и время от времени сталкивающиеся корабля, из которых каждый находится в приятной уверенности, что именно за ним следует другой корабль или что он даже ведет его на буксире.


Месть пустых сетей. — Надо остерегаться людей, которые преисполнены горького чувства рыбака, после утомительного дня работы возвращающегося вечером домой с пустыми сетями.


Светлая тень. — Близко, совсем близко к мрачным людям всегда почти находится как бы связанная с ними светлая душа. Это словно отрицательная тень, отбрасываемая ими.


Письмо. — Письмо — это неожиданно наносимый нам визит, а податель письма — посредник такого невежливого на нас нападения. Следовало бы каждую неделю обрекать по часу на получение писем и затем брать ванну.


Путь к равенству. — Несколько часов восхождения на гору приравнивают негодяя ко святому. Усталость — кратчайший путь к равенству и братству, а сон, наконец, присоединяет к этому и свободу.


Нетерпеливые. — Человек в период развития не хочет развиваться вследствие нетерпения. Юноша не хочет ждать той поры, когда, после долгого изучения, после целого ряда страданий и лишений, картина его жизни наполнится людьми и предметами, и принимает на веру предлагаемую ему готовую уже картину, как будто она может немедленно заменить все краски и линии его картины; он привязывается к какому-нибудь философу или поэту и долгое время несет это иго привязанности, отрекаясь от своей личности. Юноша многому при этом научается, но нередко забывает то, что наиболее достойно внимания и изучения — именно самого себя, и потому на всю жизнь остается приверженцем известной партии. Да! много надо преодолеть скуки, много пролить пота, пока не найдешь своих красок, своей кисти, своего полотна! И даже тогда еще долго, долго не сделаешься настоящим мастером искусства жизни, хотя, по крайней мере, будешь хозяином собственной мастерской.


Возрасты жизни. — Сравнение четырех времен года с четырьмя возрастами жизни является весьма почтенной глупостью. Ни первые, ни последние двадцать лет жизни не соответствуют никакому времени года, если не довольствоваться сравнением седых волос с снегом и другими подобными совпадениями в цвете. Первые двадцать лет служат подготовкой к жизни вообще; они как бы представляют из себя длинный первый день нового года, за которым следует еще целый год жизни. — Последние же двадцать лет посвящены обзору пережитого, подведению итогов прошлого, как в меньшем размере мы это делаем всякий раз при наступлении нового года. Но между первым и последним периодом жизни есть еще третий период, который можно сравнить с временами года; этот период начинается с двадцати лет и продолжается до пятидесяти (мы берем все десятилетия целиком, но само собою разумеется, что каждый, сообразно своему личному опыту, может подразделить их на меньшие, более точные промежутки времени). Эти три десятка лет соответствуют трем временам года: — лету, весне и осени; зимы в человеческой жизни нет. С зимою просто сравнивают те, к сожалению, нередкие, жестокие, холодные, безнадежные и бесплодные периоды жизни человека, когда им овладевают недуги. Двадцатые годы это жаркие, трудные, бурные, утомительные годы, когда день хвалят вечером, отирая со лба капли пота; годы, когда труд кажется тяжелым, но необходимым. Эти двадцатые годы представляют из себя лето жизни. Тридцатые годы соответствуют весне: температура тогда то слишком высока, то слишком низка, непостоянна, хотя и привлекательна; всюду струятся соки, всюду появляется обилие листвы, запах распускающихся почек, волшебный рассвет и чудные ночи, труд, к которому будит нас пение птиц — настоящая работа сердца, наслаждение собственным здоровьем, силой и крепостью, усиливаемое еще надеждой на будущее. Наконец, сороковые годы: годы, полные таинственности, как все неподвижно; эти годы подобны обширной горной равнине, по которой пробегает свежий ветерок, над которой сияет безоблачное небо, смотрящее на землю с одинаковою кротостью и днем и ночью. — Это время жатвы и сердечной ясности, это — осень жизни.


Право всеобщей подачи голосов. — Народ не сам дал себе это право всеобщей подачи голоса; он получил и принял его на всякий случай, так что всегда может отказаться от него, если оно не оправдает его надежд. Повидимому, повсеместно происходит в этом отношении одно и то же: где только существует всеобщее голосование, в нем принимают участие не все, а две трети, а это одно уже свидетельствует против всей системы голосования. Вообще судить об этой системе нужно с большою строгостью. Закон, по которому вопрос об общем благосостоянии решается мнением большинства, не может покоиться на том же основании, на котором зиждется это благосостояние; он нуждается в другом, более широком голосовании, а именно в единогласии всех. Общее право голоса должно быть признано не только большинством, но и всей страной, поэтому достаточно противоречия со стороны небольшого меньшинства, чтобы право это было уничтожено: а непринятие всеми участия в голосовании и есть как раз такое противоречие, которое влечет за собою падение всей системы. «Абсолютное veto» одного лица или, чтобы не впадать в мелочность, немногих тысяч, висит над этой системой, как неизбежное следствие, вытекающее из понятия о справедливости, и во всех случаях, когда прибегают к этому «veto», оно должно, судя по роду голосования, свидетельствовать о том, что основание его вполне законно.


Средство к действительному миру. — Ни одно правительство не сознается, что оно содержит войско ради удовлетворения своей страсти к завоеваниям. Войско существует якобы для защиты, и в доказательство его необходимости ссылаются на мораль, допускающую самооборону. Но ведь это другими словами значит, что мы, признавая за собою высокую нравственность, приписываем крайнюю безнравственность соседу, который будто бы своей наклонностью к завоеваниям и нападению, вынуждает наше государство думать о средствах к самозащите. Кроме того, наш сосед, отрицающий, подобно нам, свои завоевательные наклонности и утверждающий, что держит войско в тех же видах самозащиты, как и мы, считается нами лицемером и коварным преступником, который без всякого повода и во всякое время готов напасть на безмятежную жертву, ничего подобного не ожидающую. В таких отношениях друг к другу находятся в настоящее время все государства: они предполагают у соседей только дурные побуждения, а у себя только хорошие. Такое предположение, однако, еще более негуманно, чем даже войны. Мало того: оно само по себе уже представляет побудительную причину к войне, так как, на основании вышесказанного отрицая у соседа нравственность, мы тем самым вызываем в нем враждебные настроения и действия. Нам необходимо вполне отречься как от наклонности к завоеваниям, так и от учения, что войско необходимо для самообороны. И, может быть, наступит великий день, когда народ, отличавшийся войнами и победами, отличавшийся развитием милитаризма и привыкший приносить ради этого всевозможные жертвы, добровольно воскликнет: «мы разбиваем свой меч!» и вся военщина до самого основания будет уничтожена. — Сделаться безоружным, будучи перед этим наиболее вооруженным — единственное средство к действительному миру, который всегда должен основываться на миролюбивом настроении. Так называемый же вооруженный мир служит признаком неспокойного состояния всех современных государств, которые не доверяют ни себе, ни соседям и, отчасти из ненависти, отчасти из страха не складывают оружия. Но лучше погибнуть, чем ненавидеть и бояться и вдвое лучше погибнуть, чем заставлять других бояться нас и ненавидеть! — Вот что должно стать высшим принципом каждой страны. — Нашим либеральным народным представителям некогда, как известно, думать о природе человека, иначе они поняли бы, что напрасно трудятся, стараясь достичь «постепенного ослабления бремени милитаризма». Мало того: надо помнить, что когда это бедствие становится слишком велико, то ближе всего оказывается та роковая судьба, которая одна и может помочь. Древо военной славы, может быть, только сразу разбито ударом молнии, а молния, как известно, нисходит сверху.


Можно ли уравнять имущество по справедливости. — Когда несправедливость в распределении имущества начинает сильно ощущаться — стрелка больших часов как раз указывает на это, — то, как на средства помочь в беде, указывают, во-первых, на уравнение имущества, а во-вторых, на уничтожение личной собственности и в переходе ее в ведение общины. Последнее средство очень по сердцу нашим социалистам, которые весьма недовольны древней заповедью евреев: «Не укради». По их мнению, восьмая заповедь должна была бы гласить: «Не владей собственностью». — В древности нередко делались попытки, хотя и в малом масштабе, удовлетворить чувство справедливости по первому рецепту, т. е. по средством уравнения имуществ. Однако попытки эти постоянно заканчивались неудачей, и это одно могло бы послужить для нас уроком. Легко сказать: «равные участки земли». Но сколько горечи скопляется в сердце при проведении новых границ и межей, при утрате издавно чтимого имущества! Как часто бывает оскорблено и попрано при этом чувство благочестия! При перемене границ, меняется и самая нравственность. А среди новых собственников — опять сколько затаенных обид, сколько зависти друг к другу: ведь трудно найти два вполне одинаковых участка земли, а если, паче чаяния, таковые и найдутся, то зависть к соседу помешает признать это. И как долго тянулось это отравленное и нездоровое в самом корне равенство! Часто один участок земли переходил по наследству к пяти лицам и дробился между ними, тогда как в других случаях один человек наследовал пять участков. Правда, суровыми законами о наследстве старались устранить такую несправедливость, но все же иногда встречались люди, обладавшие равными участками, но нуждающиеся и недовольные, у которых ничего не было за душой, кроме недоброжелательства к родным и соседям и стремления все ниспровергнуть. — Если же поступить по второму рецепту, т. е. сделать собственником общину, а каждое отдельное лицо лишь временным арендатором, то это поведет только к истощению почвы. Человек — противник всего, чем владеет мимоходом. Он не прилагает к временному владению никаких забот и стараний, а относится к нему, как хищник, грабитель, т. е. беспутно расточает его. — Правда, Платон находит, что себялюбие исчезнет, как только будет уничтожена собственность, но на это ему можно было бы возразить, что с исчезновением себялюбия человек лишится своих четырех главных добродетелей. Самая страшная чума не в силах так повредить человечеству, как отсутствие тщеславия. Что представляют из себя человеческие добродетели без себялюбия и тщеславия? Мы будем недалеки от истины, если скажем, что они в сущности представляют не что иное, как звук пустой, простую личину добродетели. Утопическая основная мелодия Платона, которую по сие время распевают социалисты, основана на недостаточном знании людей. Ему незнакома была история нравственных восприятий и происхождение всех хороших и полезных свойств человеческой души. Платон, как и весь древний мир, смотрел на добро и зло, как на редкие противоположности, т. е. верил в радикальное различие добрых и злых людей, хороших и дурных качеств. — Чтобы собственность внушала больше доверия и была более нравственна, следует расчистить все пути к накоплению мелкой собственности и препятствовать стремлению к слишком быстрому обогащению. Все отрасли транспорта и торговли, способствующие скоплению крупной собственности, необходимо изъять из рук частных лиц и частных обществ и считать богатых, как и неимущих, опасными элементами общества.


Ценность труда. — Цену труда никогда нельзя правильно вычислить, если мы будем определять ее по количеству затраченного на работу времени, прилежания, охоты или неохоты, принуждения, изобретательности или по большей или меньшей степени обнаруженной при работе лености, добросовестности, кажущегося усердия, так как в таком случае на чашку весов приходится класть всего человека, а это невозможно. Здесь уместно правило: «Не судите!» Однако люди, недовольные оценкой их труда, взывают о справедливости. Поразмыслив хорошенько, мы найдем, что ни одна личность не ответственна за свой продукт и за свой труд. Поэтому нельзя выводить из этого заключения о заслуге, любая работа настолько хороша или дурна, насколько это возможно при наличности известных сил и слабостей знаний и стремлений. Не от личной охоты рабочего зависит, имеет ли он работу и каковы ее качества. Оценка труда может только определяться с точки зрения его большей или меньшей полезности. То, что мы называем справедливостью, является здесь вполне уместным, как высшая, утонченная полезность, имеющая в виду не только то, что имеет значение лишь для данного момента, для удовлетворения временного требования, но и то, что имеет значение лишь для данного момента, для удовлетворения временного требования, но и то, что имеет в виду продолжительное существование всех слоев общества и, стало быть, принимает в расчет и благосостояние рабочего: его телесное и душевное удовлетворение; рабочий и его потомки должны хорошо работать для наших потомков и притом так, чтобы мы могли иметь в виду более продолжительный промежуток времени, чем жизнь отдельного человека. Эксплуатация рабочего, как это теперь стало очевидно, является просто глупостью, хищничеством за счет будущего, вредом для общества. Уже в настоящее время происходит почти явная война; и во всяком случае издержки, необходимые для сохранения мира, заключения договоров и приобретения доверия, слишком велики, так как глупость эксплуатирующих была слишком велика и продолжительна.


Унизительное действие машин. — Машина безлична; она отнимает у предмета труда его гордость, его индивидуальные достоинства и недостатки, отличающие всякое немашинное производство, и таким образом как бы лишает его немножко человечности. Прежде всякая покупка у производителей служила отличием для людей, произведениями которых они окружали себя: домашняя утварь и одежда были, таким образом, символом взаимной оценки и личных отношений; тогда как в настоящее время мы, по-видимому, живем в анонимном и безличном рабстве. Не следует такою дорогою ценою покупать облегчение труда.


Не следует глядеть не вовремя. — Пока человек что-либо переживает, он должен вполне отдаваться моменту и притом с закрытыми глазами, чтобы не быть вместе с тем и наблюдателем. Последнее обстоятельство помешало бы хорошему перевариванию переживаемого, и в результате вместо мудрости получилось бы расстройство желудка.


Из практики мудреца. — Чтобы сделаться мудрецом, надо переживать известные события и таким образом прямо бросаться им в пасть. Это, разумеется, очень опасно: многие «мудрецы» при этом погибали.


Самая необходимая гимнастика. — Вследствие недостатка самообладания в мелочах можно лишиться этой способности и в более крупных вещах. Если человек в течение дня ни разу не отказал себе ни в одном своем, хотя бы мелочном, желании, то он дурно воспользовался этим днем и дурно подготовился к следующему. Подобного рода гимнастика необходима для человека, если он хочет иметь удовольствие управлять собой.


Два основные положения новой жизни. — Первое положение: необходимо установить жизнь на верной, доказанной основе, а не на отдаленной, туманной и неопределенной, как было раньше. Второе положение: прежде чем устроить свою жизнь и придать ей окончательное направление, необходимо твердо установить, что считать ближайшим и близким, вполне верным и менее верным.


Опасная раздражительность. — Даровитых, но ленивых людей всегда немножко раздражает, когда кто-нибудь из их друзей успешно заканчивает свою работу. В них пробуждается ревнивое чувство, они начинают стыдиться своей лености или, вернее, опасаться, что деятельный человек станет презирать их сильнее, чем прежде. В таком настроении они приступают к критике нового произведения, и критика их, к величайшему изумлению человека, вызвавшего ее, обращается в месть.


Не слишком долго болеть. — Остерегайтесь болеть слишком долго; окружающие вас люди, вследствие скучной обязанности выражать вам участие, скоро начинают чувствовать нетерпение — так как им трудно долго поддерживать в себе это состояние — и тогда они вдруг приходят к нелестному мнению о вашем характере и к заключению, что вы заслуживаете быть больным и что им нечего больше принуждать себя к состраданию.


Признаки свободы и несвободы. — По возможности, если и не вполне, самому удовлетворять всем своим необходимым потребностям есть признак стремления к свободе духа и личности. Однако стремление насколько возможно полно удовлетворять многим излишним потребностям — свидетельствует уже о несвободе. Софист Гиппий, который все, что он носил в себе и на себе, приобрел и сделал сам, может служить образцом стремления к высшей свободе духа и личности. Дело здесь не в том, чтобы все было выполнено в совершенстве и одинаково хорошо: гордость уже сумеет исправить недостатки.


Сделаться мыслителем. — Как может кто-нибудь сделаться мыслителем, если он по крайней мере трети дня не проводит без людей, без книг и не предаваясь страстям.


Три хорошие вещи. — Величие, спокойствие, солнечный свет — вот три вещи, обнимающие все, вот то, чего желает и требует от себя мыслитель: вот все его упования и обязанности, все его притязания на интеллектуальность и нравственность при обычном его образе жизни и даже в деревенском уединении. Каждой их этих трех вещей соответствуют, во-первых, возвышенные идеи, во-вторых, успокаивающие, в-третьих, — просветляющие и, в-четвертых, наконец, такие идеи, которые играют роль во всех трех случаях и преобразуют все земное — это область, где господствует троичность радости.


Мерило мудрости. — Рост мудрости можно точно измерять степенью уменьшение злобы.