Monday February 21, 2011 at 03:05:19

Конрад Лоренц

Выдержки из книги «Так называемое ЗЛО»

 

Восемь смертных грехов цивилизованного человечества

Читать полностью

2. Перенаселение

Все блага, доставляемые человеку глубоким познанием окружающей природы, прогрессом техники, химическими и медицинскими науками, все, что предназначено, казалось бы, облегчить человеческие страдания, - все это ужасным и парадоксальным образом способствует гибели человечества. Ему угрожает то, что почти никогда не случается с другими живыми системами, - опасность задохнуться в самом себе. Ужаснее всего, однако, что в этом апокалипсическом ходе событий высочайшие и благороднейшие свойства и способности человека - именно те, которые мы по праву ощущаем и ценим как исключительно человеческие, - по-видимому, обречены на гибель прежде всего.

Все мы, живущие в густонаселенных культурных странах и тем более в больших городах, уже не осознаем, насколько не хватает нам обыкновенной, теплой и сердечной человеческой любви. Нужно побывать в действительно безлюдном краю, где соседей разделяет много километров плохих дорог, и зайти незваным гостем в какой-нибудь дом, чтобы оценить, насколько гостеприимен и человеколюбив бывает человек, когда его способность к социальным контактам не подвергается длительной перегрузке. Одно незабываемое переживание довело это когда-то до моего сознания. У меня гостила американская супружеская пара из Висконсина. Это были профессиональные защитники природы, живущие в полном одиночестве посреди леса. Когда мы собрались ужинать, раздался звонок, и я раздраженно воскликнул: “Кого это еще там принесло!” Я не смог бы сильнее шокировать моих гостей, если бы совершил самый непристойный поступок. Что кто-то может реагировать на неожиданный звонок в дверь иначе, как радостью, - это было для них скандалом.

Без сомнения, скученность людских масс в современных больших городах в значительной мере повинна в том, что в этой фантасмагории вечно меняющихся, накладывающихся друг на друга и стирающихся человеческих образов мы не можем больше разглядеть лик нашего ближнего. Наша любовь к ближнему настолько разбавляется массой этих ближних, притом слишком близких, что в конце концов даже следов ее невозможно обнаружить. Кто хочет испытывать сердечные и теплые чувства к людям вообще, должен сосредоточить их на небольшом числе друзей; как бы ни было правильно и этично требование любить всех людей, мы так устроены, что не можем его исполнить.Нам приходится поэтому делать выбор и тем самым в эмоциональном отношении “держать на расстоянии” множество других людей, несомненно, не менее достойных нашей дружбы.

Зачастую одна из главных забот жителя большого города - “Not to get emotionally involved” . Но в этом неизбежном для нас всех образе действий чувствуется губительное дыхание бесчеловечности; он напоминает американских плантаторов старого времени, вполне человечно обращавшихся со своей негритянской “дворней”, но рабов на плантациях рассматривавших в лучшем случае как ценный домашний скот. Если это намеренное отгораживание от человеческого общения заходит достаточно далеко, то в сочетании с обсуждаемым дальше притуплением чувств оно ведет к тем чудовищным проявлениям равнодушия, о которых мы каждый день читаем в газетах. Чем больше скопление людей, тем настоятельнее для каждого необходимость “not to get involved”, и вот, именно в самых больших городах грабежи, убийства и насилия могут происходить теперь среди бела дня на самых оживленных улицах, не вызывая вмешательства “прохожих”.

Дело не ограничивается тем, что скученность людей в тесном пространстве ведет к бесчеловечности косвенным образом - вследствие истощения и распада отношений между людьми: скученность самым непосредственным образом вызывает агрессивное поведение. Из множества опытов над животными известно, что скученность усиливает внутривидовую агрессию. Кто не был в лагере для военнопленных или другом принудительном сборище людей, едва ли может себе представить, насколько возрастает в таких условиях раздражимость от малейшего пустяка. И если пытаешься сдерживаться и вежливо, т. е. дружелюбно, обращаться с собратьями по виду, которые не являются твоими друзьями, но с которыми приходится ежедневно и ежечасно сталкиваться, - состояние это становится просто мучительным. Общее недружелюбие, наблюдаемое во всех больших городах, явно возрастает пропорционально плотности скопления людей в определенных местах. Например, на больших вокзалах или на автобусной станции в Нью-Йорке оно достигает устрашающей степени.

3. Опустошение жизненного пространства

Цивилизованное человечество готовит себе экологическую катастрофу, слепо и варварски опустошая окружающую и кормящую его живую природу. Когда оно почувствует экономические последствия, то оно, возможно, осознает свои ошибки, но весьма вероятно, что тогда уже будет поздно. И меньше всего человечество замечает, какой ущерб наносит этот варварский процесс его душе. Всеобщее и быстро распространяющееся отчуждение от живой природы в значительной мере повинно в эстетическом и этическом очерствении цивилизованного человека. Откуда возьмется у подрастающего человека благоговение перед чем бы то ни было, если все, что он видит вокруг себя, является делом рук человеческих, и притом весьма убогим и безобразным? Горожанин не может даже взглянуть на звездное небо, закрытое многоэтажными домами и химическим загрязнением атмосферы. Поэтому неудивительно, что распространение цивилизации сопровождается столь прискорбным изуродованием города и деревни. Достаточно сравнить с открытыми глазами старый центр любого немецкого города с его современной окраиной или эту позорную для культуры окраину, быстро вгрызающуюся в окружающую землю, с еще не захваченными ею местами. Сравните затем гистологическую картину любой здоровой ткани с картиной злокачественной опухоли: вы обнаружите поразительные аналогии! Если это впечатление выразить объективно и перевести с языка эстетики на язык науки, то в основе этих различий лежит потеря информации.

Клетка злокачественной опухоли отличается от нормальной прежде всего тем, что она лишена генетической информации, необходимой для того, чтобы быть полезным членом сообщества клеток организма. Она ведет себя поэтому как одноклеточное животное или, точнее, как молодая эмбриональная клетка. Она не обладает никакой специальной структурой и размножается безудержно и бесцеремонно, так что опухолевая ткань, проникая в соседние, еще здоровые ткани, врастает в них и разрушает их. Бросающиеся в глаза аналогии между картинами опухоли и городской окраины основаны на том, что в обоих случаях здоровые пространства “застраивались” по многочисленным, очень различным, но тонко дифференцированным и дополняющим друг друга планам, мудрая уравновешенность которых достигалась благодаря информации, накопившейся в процессе длительного исторического развития, между тем как пространства, опустошенные опухолью или современной техникой, заполнены немногими крайне упрощенными конструкциями.

Гистологическая картина совершенно однородной, структурно бедной опухолевой ткани до ужаса напоминает аэрофотографию современного городского предместья с его унифицированными домами, которые, недолго думая, в спешке конкуренции проектируют культурно нищие архитекторы. Бег человечества наперегонки с самим собой, описываемый в следующей главе, оказывает губительное воздействие на строительство жилищ. Не только коммерческие соображения, заставляющие использовать более дешевые в массовом изготовлении стандартные блоки, но и все нивелирующая мода приводят к тому, что во всех пригородах всех цивилизованных стран возникают сотни тысяч массовых жилищ, различимых друг от друга лишь номерами и не заслуживающих имени “домов”, так как в лучшем случае - это нагромождения стойл для человеческого скота (Nutzmenschen), если дозволено ввести такой термин по аналогии с “домашним скотом” (Nutztiere).

Клеточное содержание кур-леггорнов справедливо считается мучительством животных и позором нашей культуры. Однако содержание в таких же условиях людей находят вполне допустимым, хотя именно человек менее всего способен выносить подобное обращение, в подлинном смысле унижающее человеческое достоинство. Самоуважение нормального человека побуждает его утверждать свою индивидуальность, и это его бесспорное право. Филогенез сконструировал человека таким образом, что он не способен быть, подобно муравью или термиту, анонимным и легко заменимым элементом среди миллионов точно таких же организмов. Достаточно внимательно посмотреть на какой-нибудь поселок огородников-любителей, чтобы увидеть, какие формы принимает там стремление людей выразить свою индивидуальность. Обитателям стойл для человеческого скота остается единственный способ сохранить самоуважение: им приходится вытеснять из сознания самый факт существования многочисленных товарищей по несчастью и прочно отгораживаться от своего ближнего. В очень многих массовых жилищах балконы разделены стенками, чтобы нельзя было увидеть соседа. Человек не может и не хочет вступать с ним в общение “через забор”, потому что страшится увидеть в его лице свой собственный отчаявшийся образ. Это еще один путь, которым скопление людских масс ведет к изоляции и безучастности к ближнему.

Эстетическое и этическое чувства теснейшим образом связаны друг с другом, и, разумеется, у людей, вынужденных жить в только что описанных условиях; атрофируется и то и другое. Для духовного и душевного здоровья человека необходимы красота природы и красота созданной человеком культурной среды. Всеобщая душевная слепота к прекрасному, так быстро захватывающая нынешний мир, представляет собой психическую болезнь, и ее следует принимать всерьез уже потому, что она сопровождается нечувствительностью к этическому уродству.

Когда принимается решение проложить улицу, построить электростанцию или завод, что может навсегда разрушить красоту обширного ландшафта, то эстетические соображения вообще не играют роли для тех, от кого это зависит. Начиная с председателя общинного совета маленькой деревни и кончая министром экономики большого государства, все они вполне согласны между собою в том, что ради красоты природы нельзя идти на экономические и тем более политические жертвы. Немногие защитники природы и ученые, ясно видящие надвигающееся бедствие, совершенно бессильны. Какие-нибудь принадлежащие общине участки на опушке горного леса повысятся в цене, если к ним подвести дорогу; ради этого чарующий ручеек, вьющийся по деревне, заключают в трубу, выпрямляют, отводят под землю - и прелестная деревенская улица превращается в омерзительное пригородное шоссе.

4. Бег наперегонки с самим собой

Как я уже говорил в начале первой главы, для поддержания равновесия (steady state) живых систем необходимы циклы регулирования, или отрицательные обратные связи; что касается циклов с положительной обратной связью, то они всегда несут с собой опасность лавинообразного нарастания любого отклонения от равновесия. Специальный случай положительной обратной связи встречается, когда индивиды одного и того же вида вступают между собой в соревнование, влияющее на развитие вида посредством отбора. Этот внутривидовой отбор действует совсем иначе, чем отбор, происходящий от факторов окружающей среды; вызываемые им изменения наследственного материала не только не повышают перспектив выживания соответствующего вида, но в большинстве случаев заметно их снижают.

Последствия внутривидового отбора можно проиллюстрировать на примере маховых перьев самца фазана- аргуса (Argusianus argus L.), приведенном еще Оскаром Гейнротом. Во время токования эти перья развертываются и обращаются в сторону самки подобно хвосту павлина, где такую же роль играют образующие его верхние кроющие перья. Выбор партнера, как это достоверно установлено в случае павлина, зависит исключительно от самки; по-видимому, так же обстоит дело у аргуса, так что перспективы петуха иметь потомство находятся в прямом отношении к привлекательному действию его органа ухаживания на кур. Однако в то время как хвост павлина в полете складывается и вряд ли мешает ему, принимая более или менее обтекаемую форму, удлинение маховых перьев у самца аргуса делает его почти неспособным летать. И если он не разучился летать совсем, то, конечно, благодаря отбору в противоположном направлении, осуществляемому наземными хищниками, которые берут на себя, таким образом, необходимую регулирующую роль.

Мой учитель Оскар Гейнрот говаривал в своей грубоватой манере: “После маховых перьев фазана-аргуса темп работы современного человечества — глупейший продукт внутривидового отбора”.В его время это высказывание было явно пророческим, но в наши дни оно звучит как разительное преуменьшение, классическое “understatement”. У аргуса, как и у многих животных с аналогичными образованиями, воздействия внешней среды не дают виду развиваться посредством внутривидового отбора в направлении все большего уродства и в конечном счете прийти к катастрофе. Эти благотворные регулирующие силы не действуют в культурном развитии человечества: оно сумело, на горе себе, подчинить своей власти всю окружающую среду, но знает о самом себе так мало, что стало беспомощной жертвой дьявольских сил внутривидового отбора.

“Homo homini lupus” - человек человеку хищник - это тоже “understatement”, как и знаменитое изречение Гейнрота. Человек, ставший единственным фактором отбора, определяющим дальнейшее развитие своего вида, увы, далеко не так безобиден, как хищник, даже самый опасный. Соревнование человека с человеком действует, как ни один биологический фактор до него, против “предвечной силы благотворной”, и разрушает едва ли не все созданные ею ценности холодным дьявольским кулаком, которым управляют одни только слепые к ценностям коммерческие расчеты.

Под давлением соревнования между людьми уже почти забыто все, что хорошо и полезно для человечества в целом и даже для отдельного человека. Подавляющее большинство ныне живущих людей воспринимает как ценность лишь то, что лучше помогает им перегнать своих собратьев в безжалостной конкурентной борьбе. Любое пригодное для этого средство обманчивым образом представляется ценностью само по себе.

Гибельное заблуждение утилитаризма можно определить как смешение средства с целью. Деньги в своем первоначальном значении были средством; это еще знает повседневный язык - говорят, например: “У него ведь есть средства”. Много ли, однако, осталось в наши дни людей, вообще способных понять вас, если вы попытаетесь им объяснить, что деньги сами по себе не имеют никакой цены? Точно так же обстоит дело со временем: для того, кто считает деньги абсолютной ценностью, изречение “Time is money” означает, что и каждая секунда сбереженного времени сама по себе представляет ценность. Если можно построить самолет, способный перелететь через Атлантический океан немного быстрее предыдущих, то никто не спрашивает, какую цену за это придется уплатить в виде удлинения посадочных полос, возрастания скорости посадки и взлета и, вследствие этого, увеличения опасности, усиления шума и т. д. Выигрыш в полчаса оказывается в глазах всего света самостоятельной ценностью, ради которой никакая жертва не может быть слишком велика. Каждый автомобильный завод должен заботиться о том, чтобы новый тип машины имел несколько большую скорость, и вот приходится расширять все улицы, закруглять все повороты, якобы для большей безопасности, а в действительности лишь для того, чтобы можно было ездить еще немного быстрее - и поэтому с большей опасностью.

Возникает вопрос, что больше вредит душе современного человека: ослепляющая жажда денег или изматывающая спешка. Во всяком случае, власть имущие всех политических направлений заинтересованы в том и другом, доводя до гипертрофии мотивы, толкающие людей к соревнованию.Насколько мне известно, эти мотивы еще не изучались с позиций глубинной психологии но я считаю весьма вероятным, что, наряду с жаждой обладания и более высокого популяционного ранга, или с тем и другим, важнейшую роль здесь играет страх - страх отстать в беге наперегонки, страх разориться и обеднеть, страх принять неверное решение и не справиться с изматывающей ситуацией. Страх во всех видах является, безусловно, важнейшим фактором, подрывающим здоровье современного человека, вызывающим у него повышенное артериальное давление, сморщивание почек, ранние инфаркты и другие столь же прекрасные переживания. Человек спешит, конечно, не только из алчности, никакая приманка не могла бы побудить его столь энергично вредить самому себе; спешит он потому, что его что-то подгоняет, а подгонять его может только страх.

Боязливая спешка и торопливый страх в значительной мере повинны в потере человеком своих важнейших качеств. Одно из них - рефлексия. Как я уже говорил в работе “Innate Bases of Learning” , весьма вероятно, что в загадочном процессе становления человека решающую роль сыграл тот момент, когда существо, любознательно исследовавшее окружающий мир, увидело вдруг в поле своего исследования самого себя. Конечно, это открытие собственной личности нельзя еще сопоставить с тем изумлением при виде само собою разумеющегося, которое явилось рождением философии; но уже тот факт, что ощупывающая и хватающая рука, наряду с предметами внешнего мира, которые она ощупывает и хватает, стала однажды и сама восприниматься как предмет внешнего мира, должен был создать новую связь, последствия которой означали новую эпоху. Существо, еще не знавшее о собственном существовании, никоим образом не могло развить отвлеченное мышление, словесный язык, совесть и ответственную мораль. Существо, перестающее рефлектировать, подвергается опасности потерять все эти свойства и способности, специфические для человека.

Одно из наихудших последствий спешки или, может быть, непосредственно стоящего за спешкой страха - это очевидная неспособность современного человека хотя бы ненадолго остаться наедине с самим собой. С пугливой старательностью люди избегают всякой возможности подумать о себе, как будто боятся, что размышление откроет им какой-то ужасный автопортрет, подобный описанному Оскаром Уайльдом в его классическом романе ужасов “The Picture of Dorian Grey” . Лихорадочную страсть к шуму, парадоксальную при обычной для современных людей неврастении, можно объяснить только тем, что им необходимо что-то заглушить. Однажды во время прогулки в лесу мы с женой вдруг услышали быстро приближающийся визг транзисторного приемника, прикрепленного к багажнику одинокого велосипедиста, паренька лет шестнадцати. “Он боится услышать, как поют птицы!” - сказала жена. По-моему, он боялся хотя бы на мгновение встретиться с самим собой. Почему некоторые люди, в остальном весьма взыскательные в интеллектуальном отношении, предпочитают собственному обществу безмозглые рекламные передачи телевидения? Несомненно, только потому, что это помогает им вытеснить размышление.

Итак, люди страдают от нервных и психических нагрузок, которые им навязывает бег наперегонки со своими собратьями. И хотя их дрессируют с самого раннего детства, приучая видеть прогресс во всех безумных уродствах соревнования, как раз самые прогрессивные из них яснее всех выдают своим взглядом подгоняющий их страх, и как раз самые деловые, старательнее всех “идущие в ногу со временем” особенно рано умирают от инфаркта.

Если даже сделать неоправданно оптимистическое допущение, что перенаселение Земли не будет дальше возрастать с нынешней угрожающей быстротой, то, надо полагать, экономический бег человечества наперегонки с самим собой и без того достаточен, чтобы его погубить. Каждый циклический процесс с положительной обратной связью рано или поздно ведет к катастрофе, а в описываемом здесь ходе событий содержится несколько таких процессов. Кроме коммерческого внутривидового отбора на все ускоряющийся темп работы действует и другой опасный циклический процесс, описанный в нескольких книгах Вэнсом Паккардом, - процесс, ведущий к постоянному возрастанию человеческих потребностей.

Понятно, что каждый производитель всячески стремится повысить потребность покупателей в своем товаре. Ряд “научных” институтов только и занимается вопросом, какими средствами можно лучше достигнуть этой негодной цели. Методы, выработанные в результате изучения общественного мнения и рекламной техники, применяются к потребителям, которые в большинстве своем оказываются достаточно глупыми, чтобы с удовольствием повиноваться такому руководству; почему это происходит, объясняется прежде всего явлениями, описанными в 1-й и 7-й главах. Никто не возмущается, например, когда вместе с каждым тюбиком зубной пасты или пачкой бритвенных лезвий приходится покупать рекламную упаковку, стоящую нередко столько же или больше, чем сам товар.

Дьявольский круг, в котором сцеплены друг с другом непрерывно нарастающие производство и потребление, вызывает к жизни явления роскоши, а это рано или поздно приведет к пагубным последствиям все западные страны, и прежде всего Соединенные Штаты; в самом деле, их население не выдержит конкуренции с менее изнеженным и более здоровым населением стран Востока. Поэтому капиталистические господа поступают крайне близоруко, продолжая придерживаться привычного образа действий, т. е. вознаграждая потребителя повышением “уровня жизни” за участие в этом процессе и “кондиционируя” его этим для дальнейшего, повышающего кровяное давление и изматывающего нервы бега наперегонки с ближним.

Но, сверх того, эти явления роскоши ведут к пагубному циклическому процессу особого рода, который будет рассмотрен в следующей главе.

6. Генетическое вырождение

Чтобы представить себе, какими опасностями угрожает человечеству выпадение унаследованного инстинкта, нужно понять, что в условиях современной цивилизованной жизни нет ни одного фактора, осуществляющего отбор в направлении простой доброты и порядочности, за исключением нашего врожденного чувства к этим ценностям. В экономическом соревновании западной культуры за них полагается безусловно отрицательная селекционная премия! Счастье еще, что экономический успех и показатель размножения не обязательно связаны положительной корреляцией.


О незрелости говорят исследователи рака, считающие ее одним из основных свойств злокачественной опухоли. Когда клетка отвергает все свойства, делающие ее полноправным членом некоторой ткани - кожи, эпителия кишечника или молочной железы, то с нею неизбежно происходит “регрессия” до состояния, соответствующего более ранней фазе развития вида или индивида, т. е. она начинает вести себя как одноклеточный организм или эмбриональная клетка, а именно делиться без учета интересов организма в целом. Чем дальше заходит такая регрессия, чем больше вновь образовавшаяся ткань отличается от нормальной, тем злокачественнее опухоль. Папиллома, еще обладающая многими свойствами нормальной кожи и всего лишь выступающая из нее в виде бородавки, - доброкачественная опухоль, саркома же, состоящая из совершенно однородных, никак не дифференцированных клеток мезодермы, - злокачественная. Гибельный рост злокачественных опухолей, как уже было сказано, происходит оттого, что определенные защитные средства, с помощью которых организм обороняется от возникновения “асоциальных” клеток, перестают действовать или подавляются этими клетками. При этом смертоносный инфильтрующий рост опухоли возможен лишь в случае, когда клетки окружающей ткани обращаются с ними как со “своими” и кормят их.

Рассмотренная в предыдущем абзаце аналогия может быть продолжена дальше. Человек, у которого не созрели нормы социального поведения, застревает в инфантильном состоянии и неизбежно становится в обществе паразитом. Он ожидает как чего-то само собою разумеющегося, что взрослые будут и дальше о нем заботиться, как будто он ребенок. В “Suddeutsche Zeitung” сообщалось недавно об одном юноше, убившем свою бабушку, чтобы отобрать у нее несколько марок на кино. Вся его ответственность сводилась к упорному повторению одной фразы: он ведь говорил бабушке, что ему нужны деньги на кино. Конечно, этот человек был слабоумным.

 

Оборотная сторона зеркала

Читать полностью

Как мы еще увидим в различных контекстах, эффективность хорошо приспособленной структуры всегда покупается ценой потери степеней свободы.


В поставленных уже довольно давно опытах Курта Рихтера крысы, которым предлагали различные необходимые для питания вещества по отдельности, в большом числе мисочек – белки были даже разложены на аминокислоты, – брали из каждой мисочки ровно столько, сколько требует хорошо рассчитанный рацион. Поскольку крыса не может иметь филогенетически приобретенной информации о том, из каких аминокислот синтезируются обычные для нее белковые вещества и в каких соотношениях они туда входят, она должна получать это знание из другого источника. Очень важные результаты, касающиеся программы врожденного обучающего механизма, с помощью которого крыса получает такую информацию, были получены в исследованиях X. Гарсиа и Ф. Р. Эрвина. Ее можно приучить к определенной пище или отучить от нее только ощущениями, локализованными в кишечнике. В качестве наказывающих стимулов экспериментаторы использовали инъекции апоморфина, вызывающие тошноту и рвоту, или дозу рентгеновского излучения, производящую такое же действие – так называемое “рентгеновское похмелье”. Никакие попытки отучить крыс от некоторых питательных веществ посредством болевых стимулов и других сильнейших наказаний не приводили к цели. С другой стороны, с помощью указанных способов раздражения кишечника столь же невозможно было отучить крыс ни от каких форм поведения, кроме употребления определенной пищи.


В заключение раздела остановимся еще на одном – антагонистическом – отношении между обучением и понимающим поведением, на важность которого указал Вольфганг Кёлер в своих работах о шимпанзе. Последовательность действий, впервые выполняемая, несомненно, «с пониманием», после многократного повторения закрепляется, превращаясь в заученное рутинное поведение. Если после этого предложить ту же задачу с очень небольшим изменением, от чего она сама по себе не становится труднее, но превратившийся в рутину способ решения теперь не годится, то животное терпит неудачу — исключительно потому, что не может вырваться из привычной рутины. И чем незначительнее требуемое изменение поведения, тем сильнее привычка блокирует решение, которое “необученное” животное нашло бы без труда.

Это явление было подробно изучено на крысах Норманом Майером, поставившим также изящный эксперимент на людях. Большому числу испытуемых предлагалось связать друг с другом два каната, свисавших с потолка спортивного зала. Расстояние между канатами было выбрано так, что с концом одного из них в руке нельзя было дотянуться до другого. Единственным орудием был большой камень. Решение состояло, само собой, в том, чтобы привязать камень к одному из канатов, заставить его качаться как маятник, а затем, подойдя к качающемуся камню с другим канатом в руке, поймать его в крайнем положении. Задачу решила поразительно небольшая часть испытуемых – немногим более 60%. Затем перед другой группой была поставлена та же задача, но вместо камня предлагалась кочерга. Ее гораздо легче было привязать к канату, и она так же хорошо могла сыграть роль маятника, но доля решивших задачу снизилась, составив теперь чуть больше 50%. Объяснялось это тем, что многие упорствовали в безуспешных попытках использовать кочергу как крюк, пытаясь с одним из канатов в руке зацепить кочергой другой – что, разумеется, было исключено выбором расстояния.

Из своих исследований Майер сделал убедительный вывод, что хотя выученное и является предпосылкой всякого понимающего подхода к решению – никто не сумел бы решить эту задачу, не имея опыта с различными качающимися предметами, – в то же время “въевшиеся” привычки мышления и выученные методы очень легко могут помешать найти решение. Способность к понимающему решению задач Майер определяет как готовность радикально изменить метод.


Уже при нормальных условиях выясняется, что когда ребенок учится говорить, он не подражает, как попугай, словам и предложениям: у него заранее имеются некоторые правила построения предложений. Как удачно выразился однажды Отто Кёлер, ребенок, собственно, не учится говорить, а лишь выучивает вокабулы (Vokabeln).* Изучение детей, родившихся глухими и слепыми, редко дает ценные результаты для анализа врожденных структур мышления и речи – по той очевидной причине, что лишь в редчайших случаях центральное повреждение мозга, полностью выключающее зрение и слух, не нарушает функции мозга в целом настолько, что это существенно препятствует логическому мышлению.

Тем не менее мы знаем один случай, имеющий поистине колоссальное познавательное значение, которое в настоящее время часто недооценивается, так как модная научная глупость запрещает считать однократное наблюдение, не допускающее ни “воспроизведения”, ни статистической оценки, законным источником научного познания. Я имею в виду простое описание психического развития слепоглухонемой девочки Хелен Келлер, составленное ее учительницей Энн М. Салливан. Значение этого документа вряд ли можно преувеличить. Он возник в результате единственного в своем роде счастливого стечения обстоятельств: необычайно талантливая учительница, которая была в то же время отличным наблюдателем, получила возможность обучать высокоодаренного, едва ли не гениального ребенка, на котором природа поставила жестокий эксперимент, полностью выключив обе важнейшие области чувственного опыта, и наблюдать последовательные успехи своей ученицы.*

Возникает вопрос: как могло случиться, что богатые материалы этого единственного в своем роде источника знания не стали общеизвестными в кругах психологов и исследователей поведения? Я полагаю, что знаю ответ. То, что сообщает Энн М. Салливан о легкости и быстроте, с которой ее ученица осилила на первый взгляд неразрешимую задачу освоить словесный язык и построить сложнейшие абстрактные понятия, опираясь исключительно на сообщения, выписанные на ладони пальцевым алфавитом, должно показаться совершенно невероятным каждому, кто увяз в догмах бихевиоризма. Но кто знает кое-что об этологии и об упомянутых выше результатах современной лингвистики, тот отнесется к рассказу Энн Салливан с полным доверием, хотя многому удивится больше, чем, по-видимому, удивлялась она сама.

6 марта 1887 года Энн Салливан начала обучать Хелен Келлер, родившуюся 27 июня 1880 года. До этого девочка почти все время сидела на коленях матери, отвечавшей с любовным пониманием на потребность ребенка в тактильном общении. Как видно из более позднего замечания Энн Салливан, у Хелен были тогда два жеста, которыми она показывала, что хочет есть или пить, но никаких символических или словесных сообщений она не понимала. Энн Салливан начала обучение с того, что стала писать девочке на ладошке пальцевым алфавитом не только отдельные слова, а сразу целые предложения — точно так же, как обычный воспитатель разговаривает со слышащим ребенком. Через два дня после первого знакомства она подарила Хелен куклу — кажется, девочка играла с куклами и раньше — и написала на ее ладошке слово “doll” [Кукла (англ.)]. Так же поступала она и с другими, самыми разнообразными предметами: пользовалась не упрощенными образными символами, а с самого начала обычным буквенным алфавитом.

Если бы я не знал об успешном результате и кто-нибудь спросил бы меня, возможно ли, чтобы глухой и слепой человек сразу научился читать таким способом, не научившись сначала говорить, я не колеблясь ответил бы отрицательно. Но Хелен в первый же день обучения не только установила мысленную связь между сигналом и получением желаемого предмета, но, что гораздо невероятнее, моторно воспроизвела этот сигнал и передала обратно! При этом она, разумеется, еще не выделила в сообщении букв, а реагировала на общий образ тактильной последовательности, которую затем воспроизвела – правда, в искаженном, но узнаваемом виде. Уже одно то, что она попыталась это сделать, переходит границы вероятного!

20 марта Хелен попыталась вступить в общение со своей любимой собакой, написав ей на лапе первое выученное слово “doll”. 31 марта она владела уже восемнадцатью существительными и тремя глаголами и начала спрашивать, как называются предметы: приносила их учительнице и подставляла ладошку. Это значит, что у нее была острая потребность усваивать такие мысленные связи. Как здесь не вспомнить историю Адама, чья встреча с миром началась с того, что он дал вещам имена!

Но к этому времени Хелен еще не полностью владела принципами словесной символики; это видно, в частности, из того, что вначале она не умела различать существительные и глаголы. Как рассказывает Энн Салливан, «слова mug [Кружка (англ.)] и milk [Молоко (англ.)] затрудняли Хелен больше всех других. Она путала эти существительные с глаголом drink [Пить (англ.)]. He зная слова “пить”, она помогала себе тем, что каждый раз, передавая по буквам mug или milk, выполняла пантомиму питья» (курсив мой). Здесь Энн Салливан попутно, как бы на полях, упоминает нечто очень важное, о чем она говорила в своем отчете и до того, уделяя этому еще меньше внимания: слепоглухонемой ребенок пользовался, чтобы быть понятым, подражательными движениями. Это приближается к настоящему образованию символов не меньше, чем сигналы, которые ребенок к тому времени научился понимать и даже передавать. Все они вначале относились к «действующим вещам», по выражению Якоба фон Юкскюля: «doll» означало и «куклу», и «играть с куклой», «cake» – «пирожное» и «есть пирожное». По той же причине поначалу были неразличимы для ребенка понятия «mug», «milk» и «drink».

Разделение символов предметов и действий произошло у Хелен Келлер в высшей степени драматически. Лучше всего дословно привести рассказ об этом событии самой Энн Салливан. 5 апреля она записала в своем дневнике: «Когда я сегодня утром ее умывала, она захотела узнать, как называется вода. Если она хочет о чем-нибудь узнать, она это показывает и поглаживает мне руку. Я написала на ее руке буквы w-a-t-e-r [Вода (англ.)] и до конца завтрака больше об этом не думала. А потом мне пришло в голову, что с помощью этого нового слова можно будет раз навсегда объяснить ей различие между mug и milk.

Мы пошли к насосу, и я велела Хелен держать свою кружку под краном, пока я качала воду. Когда потекла холодная вода и кружка переполнилась, я написала на ее свободной руке: w-a-t-e-r. Это слово, сразу последовавшее за ощущением текущей по руке холодной воды, озадачило ее. Она уронила кружку и стояла как вкопанная. Лицо ее просияло новым, небывалым выражением. Она несколько раз написала на моей руке слово “water”, потом присела на корточки, коснулась земли и спросила, как она называется, и так же показала на насос и на решетку. Потом вдруг повернулась ко мне и спросила, как меня зовут. Я написала на ее руке: «teacher» [Здесь: учительница (англ.)]. Когда няня принесла к насосу ее маленькую сестренку, Хелен написала «baby» [Младенец, «бэби» (англ.)] и показала на няню.

На всем обратном пути она была чрезвычайно возбуждена и спрашивала названия всех предметов, к которым прикасалась; за несколько часов к ее словарному запасу добавилось 30 слов». На следующий день Энн Салливан продолжала: «Сегодня утром Хелен встала, как сияющая фея, перелетала от одного предмета к другому, спрашивая об их названиях, и целовала меня – просто от радости. Когда я вчера ложилась спать, Хелен бросилась по собственному побуждению в мои объятия и в первый раз поцеловала меня; сердце мое подпрыгнуло – так было оно переполнено радостью». Как мы знаем из предыдущей части отчета Салливан, до тех пор в телесных контактах между учительницей и ученицей поддерживалось достигнутое с немалым трудом ранговое отношение. Но теперь к уважению добавились горячая любовь и благодарность.

Столь же характерно, сколь прискорбно, что в более поздней литературе о глухонемых детях нельзя найти ни одного отчета, где возникновение понимания символов было бы прослежено с ясностью, хотя бы приближающейся к той, которой отличаются приведенные отрывки из этой недостаточно оцененной книги. Энн Салливан была разумная и, пожалуй, даже гениальная женщина, и ей выпало редкое счастье обучать ребенка, у которого хотя и было нарушено чувственное восприятие, но не было нарушений других функций мозга – более того, несомненно особо одаренного ребенка. Было и другое счастливое обстоятельство: в то время еще не набрали силу догмы психологической школы, которая считает любое единичное наблюдение «анекдотическим» и любое эмоциональное участие антинаучным. Поэтому Энн Салливан, исполненная непосредственности и сердечной теплоты, вела себя педагогически правильно и сделала из своих успехов этологически правильные выводы. Ее мнения о том, как ребенок овладевает языком, очень близки к нашим представлениям о так называемых врожденных предрасположениях к обучению, вытекающим из исследований Эйбль-Эйбесфельдта, Гарсиа и других. Она говорит, например: «Ребенок является на свет со способностью к обучению и учится по собственному побуждению, если только имеются необходимые для этого внешние стимулы». В другом месте она говорит о Хелен: «Она учится, потому что не может иначе – точно так же, как птица учится летать». А птица имеет такую способность от рождения!

Из исследований Ноама Хомского мы знаем, как высоко дифференцирован общечеловеческий врожденный аппарат понятийного мышления и как много его деталей закреплено наследственно (5). Мы не учимся думать, а выучиваем – точно так же, как словарь – символы вещей и отношений между ними, вкладывая выученное в ранее сформировавшуюся «несущую конструкцию», без которой мы не могли бы думать и вообще не были бы людьми. Вряд ли есть другие факты, так же ярко свидетельствующие о существовании этого врожденного аппарата понятийного мышления, построения и понимания символов, как те, которые просто и беспристрастно сообщает нам Энн Салливан.

Удивительная быстрота, с которой у Хелен Келлер развивалось понятийное мышление, показывает прежде всего, что при этом не строилось нечто ранее отсутствовавшее, а лишь приводилось в действие нечто уже существовавшее и ожидавшее включения. Уже в тот день, когда началось обучение, она осмысленно передает обратно сообщенные ей символы. Через 14 дней Хелен пытается передать буквенное сообщение собаке; еще через 11 дней в ее распоряжении уже больше тридцати буквенных сигналов, четырьмя из которых она овладела, задавая вопросы; через 5 дней после этого она внезапно постигает различие между существительным и глаголом и знает с тех пор, что каждая вещь и каждое действие как-то «называются». 19 дней спустя Хелен образует предложения: когда она хочет дать своей новорожденной сестренке твердые конфеты и ей этого не позволяют, она передает по буквам: «Baby eat no» [“Бэби есть нет” (англ.)]. И затем: «Baby teath no, baby eat no» [“Бэби зубы нет, бэби есть нет” (англ.)]. Еще через 14 дней Хелен использует союз «и». Ей велят закрыть дверь, а она спонтанно прибавляет: «and lock» — и запереть. В тот же день она обнаруживает новорожденных щенков своей собаки и сообщает по буквам взрослым, которые об их появлении еще не знают: «baby dog» [“Бэби-собака” (англ.)]. Потом, основательно обласкав и ощупав щенков, высказывает: «Eyes shut, sleep no» [“Глаза закрыты, спать нет” (англ.)]. Кроме того, в тот же самый день она овладевает наречием «very» [“Очень” (англ.)].

Потребность усваивать новые значения слов хорошо видна из того, что каждый раз, как только для нее становится ясным смысл нового слова, она проверяет свое понимание, употребляя новый символ по-разному. В случае «very» она говорит: «baby small, puppy very small» [“Бэби маленький, щенок очень маленький” (англ.)] (употреблять слово puppy [Щенок (англ.)] вместо baby dog она научилась сразу), потом приносит два камешка – маленьких, но разной величины - и показывает их учительнице один за другим, говоря: «stone small — stone very small» [“Камень маленький — камень очень маленький” (англ.)].

Не прошло и трех месяцев с тех пор, когда она не могла еще сказать ни одного слова, и она уже пишет алфавитом Брайля вполне осмысленное письмо другу; она так одержима чтением, что несмотря на запрещение протаскивает вечером в постель книгу, напечатанную алфавитом Брайля, чтобы тайком читать ее под одеялом. Несколько дней спустя, когда ей показывают новорожденных поросят, она спрашивает: «Did baby pig grow in egg? Where are many shells?» [“Бэби свинья росла в яйце? Где много скорлуп?” (англ.)]. К концу июля она научилась разборчиво и быстро писать карандашом и стала пользоваться этим, чтобы объясняться. К этому времени она уже открыла вопросы «почему?» и «зачем?» и без конца докучала взрослым своей жаждой все знать. В сентябре она начала правильно употреблять местоимения, вскоре после того появился глагол «быть» – «to be», но артикли еще долго кажутся ей ненужными. В сентябре 1888 года она усваивает сослагательное наклонение, употребляет ирреальное и условное наклонения* не только правильно, но и с явным предпочтением, и вообще старается употреблять столь изящный и изысканный синтаксис, что у восьмилетней девочки это производит впечатление некоторой аффектации. Но нужно отдать себе отчет в том, что у этого ребенка решительно все переживания, в том числе переживания красоты и добра, исходили исключительно из буквенных текстов и имели чисто языковой характер. Неудивительно, что она так полюбила язык.

Энн Салливан, по ее собственным словам, “полностью изгнала из преподавания грамматику с множеством ее запутанных классификаций, терминов и парадигм”, но никогда не говорила с Хелен упрощенными фразами, а всегда соблюдала правильный синтаксис, не опуская наречий, местоимений и т. д. Сама же Хелен говорила вначале упрощенными предложениями, а потом стала постепенно включать в них дополнительные элементы, последним из которых был артикль. Вот что говорит Салливан о поразительной быстроте, с которой Хелен Келлер справилась с этой труднейшей задачей: «Мне странно, что это вызывает удивление – это ведь так просто. Сообщить ребенку название понятия, уже ясного его душе, несомненно, так же легко, как название предмета; и так же несомненно, что заучивать слова, для которых в душе ребенка нет еще соответствующих представлений, было бы для него геркулесовым трудом». Но при этом она упускает из вида, что если бы Хелен Келлер пришлось за время с марта 1887 по сентябрь 1888 года абстрагировать во всем их совершенстве сложнейшие правила грамматики и логики языка, это было бы несравненно б`ольшим достижением, чем усвоение словарного запаса и значений символов. Очевидная невозможность такого гигантского достижения представляет собой в моих глазах неопровержимое доказательство правильности теорий Ноама Хомского.


Человек, как говорит Арнольд Гелен, «по своей природе есть культурное существо». Это значит, что уже его природные и наследственные задатки таковы, что многие связанные с ними структуры не могли бы функционировать, если бы не было культурной традиции. Но, с другой стороны, если бы не было этих структур, традиция и культура были бы невозможны. Увеличенный передний мозг не мог бы функционировать без кумулирующей традиции, но возник он только вместе с нею, и только благодаря ему она стала возможной. То же верно для важнейшей части переднего мозга – центра речи: с одной стороны, без его функции не было бы логического и понятийного мышления, с другой – его функционирование было бы невозможно без словарного запаса, сформировавшегося в течение тысячелетий благодаря культурной традиции.


Но даже те из моих сверстников, которым я приписал бы по критериям социологии животных более низкий ранг и при этом любил их, всегда имели в себе, как видно при более тщательном размышлении, нечто импонировавшее мне, такое, в чем они меня превосходили. Не знаю, можно ли вообще любить человека, если смотришь на него во всех отношениях сверху вниз.


Если молодой человек потерял духовное наследие культуры, в которой вырос, и не нашел ему замены в духовной жизни другой культуры, то ему не дано отождествить себя ни с чем и ни с кем, и он фактически ничто и никто – это можно прочесть сегодня в той пустоте отчаяния, которая ясно видна на многих молодых лицах. Потерявший духовное наследие культуры поистине обездолен, и неудивительно, если он, отчаявшись, будет искать последнее убежище за душевной броней упрямого аутизма*, делающего его врагом общества.

Ни один человек не может сохранять душевное здоровье, не отождествляя себя с другими людьми; но точно так же – как слишком хорошо знают специалисты по промыванию мозгов – это невозможно, если он не получает некоторого, хотя бы минимального признания от других.

 

Так называемое зло

Читать полностью

Таким образом - при прочих равных условиях - возраст животного находится, как правило, в прямой зависимости с тем рангом, который оно имеет в иерархии своего сообщества. И поэтому вполне целесообразно, что “конструкция” поведения полагается на это правило: члены сообщества” которые не могут вычитать возраст своего вожака в его свидетельстве о рождении, соизмеряют степень своего доверия к нему с его рангом. Йеркс и его сотрудники уже давно сделали чрезвычайно интересное, поистине поразительное наблюдение: шимпанзе, которые известны своей способностью обучаться за счет прямого подражания, принципиально подражают только собратьям более высокого ранга. Из группы этих обезьян забрали одну, низкого ранга, и научили ее доставать бананы из специально сконструированной кормушки с помощью весьма сложных манипуляций. Когда эту обезьяну вместе с ее кормушкой вернули в группу, то сородичи более высокого ранга пробовали отнимать у нее честно заработанные бананы, но никому из них не пришло в голову посмотреть, как работает презираемый собрат, и чему-то у него поучиться. Затем, таким же образом работе с этой кормушкой научили шимпанзе наивысшего ранга. Когда его вернули в группу, то остальные наблюдали за ним с живейшим интересом и мгновенно переняли у него новый навык.


Решающая роль привычки при простом обучении маршруту у птицы может дать результат, похожий на возникновение сложных культурных ритуалов у человека; насколько похожий - это я понял однажды из-за случая, которого не забуду никогда. В то время основным моим занятием было изучение молодой серой гусыни, которую я воспитывал, начиная с яйца, так что ей пришлось перенести на мою персону все поведение, какое в нормальных условиях относилось бы к ее родителям. Об этом замечательном процессе, который мы называем запечатленном, и о самой гусыне Мартине подробно рассказано в одной из моих прежних книг. Мартина в самом раннем детстве приобрела одну твердую привычку. Когда в недельном возрасте она была уже вполне в состоянии взбираться по лестнице, я попробовал не нести ее к себе в спальню на руках, как это бывало каждый вечер до того, а заманить, чтобы она шла сама. Серые гуси плохо реагируют на любое прикосновение, пугаются, так что по возможности лучше их от этого беречь.

В холле нашего альтенбергского дома справа от центральной двери начинается лестница, ведущая на верхний этаж. Напротив двери - очень большое окно. И вот, когда Мартина, послушно следуя за мной по пятам, вошла в это помещение, - она испугалась непривычной обстановки и устремилась к свету, как это всегда делают испуганные птицы; иными словами, она прямо от двери побежала к окну, мимо меня, а я уже стоял на первой ступеньке лестницы. У окна она задержалась на пару секунд, пока не успокоилась, а затем снова пошла следом - ко мне на лестницу и за мной наверх. То же повторилось и на следующий вечер, но на этот раз ее путь к окну оказался несколько короче, и время, за которое она успокоилась, тоже заметно сократилось. В последующие дни этот процесс продолжался: полностью исчезла задержка у окна, а также и впечатление, что гусыня вообще чего-то пугается. Проход к окну все больше приобретал характер привычки, - и выглядело прямо-таки комично, когда Мартина решительным шагом подбегала к окну, там без задержки разворачивалась, так же решительно бежала назад к лестнице и принималась взбираться на нее. Привычный проход к окну становился все короче, а от поворота на 180o оставался поворот на все меньший угол. Прошел год - и от всего того пути остался лишь один прямой угол: вместо того чтобы прямо от двери подниматься на первую ступеньку лестницы у ее правого края, Мартина проходила вдоль ступеньки до левого края и там, резко повернув вправо, начинала подъем.

В это время случилось, что однажды вечером я забыл впустить Мартину в дом и проводить ее в свою комнату; а когда наконец вспомнил о ней, наступили уже глубокие сумерки. Я заторопился к двери, и едва приоткрыл ее - гусыня в страхе и спешке протиснулась в дом через щель в двери, затем у меня между ногами и, против своего обыкновения, бросилась к лестнице впереди меня. А затем она сделала нечто такое, что тем более шло вразрез с ее привычкой: она уклонилась от своего обычного пути и выбрала кратчайший, т.е. взобралась на первую ступеньку с ближней, правой стороны и начала подниматься наверх, срезая закругление лестницы. Но тут произошло нечто поистине потрясающее: добравшись до пятой ступеньки, она вдруг остановилась, вытянула шею и расправила крылья для полета, как это делают дикие гуси при сильном испуге. Кроме того она издала предупреждающий крик и едва не взлетела. Затем, чуть помедлив, повернула назад, торопливо спустилась обратно вниз, очень старательно, словно выполняя чрезвычайно важную обязанность, пробежала свой давнишний дальний путь к самому окну и обратно, снова подошла к лестнице - на этот раз “по уставу”, к самому левому краю, - и стала взбираться наверх. Добравшись снова до пятой ступеньки, она остановилась, огляделась, затем отряхнулась и произвела движение приветствия. Эти последние действия всегда наблюдаются у серых гусей, когда пережитый испуг уступает место успокоению. Я едва верил своим глазам. У меня не было никаких сомнений по поводу интерпретации этого происшествия: привычка превратилась в обычай, который гусыня не могла нарушить без страха.

Описанное происшествие и его толкование, данное выше, многим могут показаться попросту комичными; но я смею заверить, что знатоку высших животных подобные случаи хорошо известны. Маргарет Альтман, которая в процессе наблюдения за оленями-вапити и лосями в течение многих месяцев шла по следам своих объектов со старой лошадью и еще более старым мулом, сделала чрезвычайно интересные наблюдения и над своими непарнокопытными сотрудниками. Стоило ей лишь несколько раз разбить лагерь на одном и том же месте - и оказалось совершенно невозможно провести через это место ее животных без того, чтобы хоть символически, короткой остановкой со снятием вьюков, разыграть разбивку и свертывание лагеря. Существует старая трагикомическая история о проповеднике из маленького городка на американском Западе, который, не зная того, купил лошадь, перед тем много лет принадлежавшую пьянице. Этот Россинант заставлял своего преподобного хозяина останавливаться перед каждым кабаком и заходить туда хотя бы на минуту. В результате он приобрел в своем приходе дурную славу и в конце концов на самом деле спился от отчаяния. Эта история всегда рассказывается лишь в качестве шутки, но она может быть вполне правдива, по крайней мере в том, что касается поведения лошади.

Воспитателю, этнологу, психологу и психиатру такое поведение высших животных должно показаться очень знакомым. Каждый, кто имеет собственных детей - или хотя бы мало-мальски пригоден в качестве дядюшки, - знает по собственному опыту, с какой настойчивостью маленькие дети цепляются за каждую деталь привычного: например, как они впадают в настоящее отчаяние, если, рассказывая им сказку, хоть немного уклониться от однажды установленного текста. А кто способен к самонаблюдению, тот должен будет признаться себе, что и у взрослого цивилизованного человека привычка, раз уж она закрепилась, обладает большей властью, чем мы обычно сознаем. Однажды я внезапно осознал, что разъезжая по Вене в автомобиле, как правило использую разные пути для движения к какой-то цели и обратно от нее. Произошло это в то время, когда еще не было улиц с односторонним движением, вынуждающих ездить именно так. И вот я попытался победить в себе раба привычки и решил проехать “туда” по обычной обратной дороге, и наоборот. Поразительным результатом этого эксперимента стало несомненное чувство боязливого беспокойства, настолько неприятное, что назад я поехал уже по привычной дороге.


Понятие “нормального” является одним из самых труднеопределимых во всей биологии; но в то же время, к сожалению, оно столь же необходимо, как и обратное ему понятие патологического. Мой друг Бернхард Холлман, когда ему попадалось что-нибудь особенно причудливое или необъяснимое в строении или поведении какого-либо животного, обычно задавал наивный с виду вопрос: “Конструктор этого хотел?” И в самом деле, единственная возможность определить “нормальную” структуру или функцию состоит в том, что мы утверждаем: они являются как раз такими, какие под давлением отбора должны были развиться именно в данной форме - и ни в какой иной - ради выполнения задачи сохранения вида, К несчастью, это определение оставляет в стороне все то, что развилось именно так, а не иначе, по чистой случайности - но вовсе не должно подпадать под определение ненормального, патологического. Однако мы понимаем под “нормальным” отнюдь не какое-то среднее, полученное из всех наблюдавшихся случаев; скорее это выработанный эволюционный тип, который - по понятным причинам - в чистом виде осуществляется крайне редко или вообще никогда. Тем не менее, эта сугубо идеальная конструкция нам необходима, чтобы было с чем сравнивать реальные случаи.

В учебнике зоологии поневоле приходится описывать - в качестве представителя вида - какого-то совершенного, идеального мотылька; мотылька, который именно в этой форме не встречается нигде и никогда, потому что все экземпляры, какие можно найти в коллекциях, отличаются от него, каждый чем-то своим. Точно так же мы не можем обойтись без “идеальной” конструкции нормального поведения серых гусей или какого-либо другого вида животных; такого поведения, которое осуществлялось бы без влияния каких-либо помех и которое встречается не чаще, чем безупречный тип мотылька.

Люди, одаренные хорошей способностью к образному восприятию, видят идеальный тип структуры или. поведения совершенно непосредственно, т.е. они в состоянии вычленить сущность типичного из фона случайных мелких несообразностей. Когда мой учитель Оскар Хейнрот в своей, ставшей классической, работе о семействе утиных (1910) описал пожизненную и безусловную супружескую верность серых гусей в качестве “нормы”, - он совершенно правильно абстрагировал свободный от нарушений идеальный тип; хотя он и не мог наблюдать его в действительности уже потому, что гуси живут иногда более полувека, а их супружеская жизнь всего на два года короче. Тем не менее его высказывание верно, и определенный им тип настолько же необходим для описания и анализа поведения, насколько бесполезна была бы средняя норма, выведенная из множества единичных случаев. Когда я недавно, уже работая над этой главой, просматривал вместе с Хельгой Фишер все ее гусиные протоколы, то - несмотря на все вышеуказанные соображения - был как-то разочарован тем, что описанный моим учителем нормальный случай абсолютной “верности до гроба” среди великого множества наших гусей оказался сравнительно редок. Возмутившись моим разочарованием, Хельга сказала бессмертные слова:

“Чего ты от них хочешь? Ведь гуси тоже всего лишь люди!” У диких гусей, в том числе - это доказано - и у живущих на воле, бывают очень существенные отклонения от нормы брачного и социального поведения. Одно из них, очень частое, особенно интересно потому, что у гусей оно поразительным образом способствует, а не вредит сохранению вида, хотя у людей во многих культурах сурово осуждается; я имею в виду связь между двумя мужчинами. Ни во внешнем облике, ни в определении обоих полов у гусей нет резких, качественных различий. Единственный ритуал при образовании пары, - так называемый изгиб шеи, - который у разных полов существенно отличается, выполняется лишь в том случае, когда будущие партнеры не знают друг друга и потому несколько побаиваются. Если этот ритуал пропущен, то ничто не мешает гусаку адресовать свое предложение триумфального крика не самке, а другому самцу.

Такое происходит особенно часто, хотя не только в тех случаях, когда все гуси слишком хорошо знают друг друга изза тесного содержания в неволе. Пока мое отделение Планковского Института физиологии поведения располагалось в Бульдерне, в Вестфалии, и нам приходилось держать всех наших водоплавающих птиц на одном, сравнительно небольшом пруду, - это случалось настолько часто, что мы долгое время ошибочно считали, будто нахождение разнополых партнеров происходит у серых гусей лишь методом проб и ошибок. Лишь много позже мы обнаружили функцию церемонии изгиба шеи, в подробности которой не станем здесь вдаваться.

Когда молодой гусак предлагает триумфальный крик другому самцу и тот соглашается, то каждый из них приобретает гораздо лучшего партнера и товарища, - насколько это касается именно данной функциональной сферы, - чем мог бы найти в самке. Так как внутривидовая агрессия у гусаков гораздо сильнее, чем у гусынь, то и сильнее предрасположенность к триумфальному крику, и они вдохновляют друг друга на великие дела. Поскольку ни одна разнополая пара не в состоянии им противостоять, такая пара гусаков приобретает очень высокое, если не наивысшее положение в иерархии своей колонии. Они хранят пожизненную верность друг другу, по крайней мере не меньшую, чем в разнополых парах. Когда мы разлучили нашу старейшую пару гусаков. Макса и Копфшлица, сослав Макса в дочернюю колонию серых гусей на Ампер-Штаузее у Фюрстенфельдбрюка, то через год траура оба они спаровались с самками, и обе пары вырастили птенцов. Но когда Макса вернули на Эссзее, - без супруги и без детей, которых мы не смогли поймать, - Копфшлиц моментально бросил свою семью и вернулся к нему. Супруга Копфшлица и его сыновья, по-видимому, оценили ситуацию совершенно точно и пытались прогнать Макса яростными атаками, но им это не удалось. Сегодня два гусака держатся вместе, как всегда, а покинутая супруга Копфшлица уныло ковыляет за ними следом, соблюдая определенную дистанцию.

Понятие, которое обычно связывается со словом “гомосексуальность”, определено и очень плохо, и очень широко.

“Гомосексуалист” - это и одетый в женское платье, подкрасившийся юноша в притоне, и герой греческих мифов; хотя первый из них в своем поведении приближается к противоположному полу, а второй - во всем, что касается его поступков, - настоящий супермен и отличается от нормального мужчины лишь выбором объектов своей половой активности. В эту категорию попадают и наши “гомосексуальные” гусаки. Им извращение более “простительно”, чем Ахиллу и Патроклу, уже потому, что самцы и самки у гусей различаются меньше, чем у людей. Кроме того, они ведут себя гораздо более “по-людски”, чем большинство людей гомосексуалистов, поскольку никогда не совокупляются и не производят заменяющих действий, либо делают это в крайне редких, исключительных случаях.

Правда, по весне можно видеть, как они торжественно исполняют церемонию прелюдии к совокуплению: то красивое, грациозное погружение шеи в воду, которое видел у лебедей и прославил в стихах поэт Гельдерлин. Когда после этого ритуала они намереваются перейти к копуляции, то - естественно - каждый пытается взобраться на другого, и ни один не думает распластаться на воде на манер самки. Дело, таким образом, заходит в тупик, и они бывают несколько рассержены друг на друга, однако оставляют свои попытки без особого возмущения или разочарования. Каждый из них в какой-то степени относится к другому как к своей жене, но если она несколько фригидна и не хочет отдаваться - это не наносит сколь-нибудь заметного ущерба их великой любви. К началу лета гусаки постепенно привыкают к тому, что копуляция у них не получается, и прекращают свои попытки; однако интересно, что за зиму они успевают это забыть и следующей весной с новой надеждой стараются потоптать друг друга.

Часто, хотя далеко не всегда, сексуальные побуждения таких гусаков, связанных друг с другом триумфальным криком, находят выход в другом направлении. Эти гусаки оказываются невероятно притягательны для одиноких самок, что вероятно объясняется их высоким иерархическим рангом, который они приобретают благодаря объединенной боевой мощи. Во всяком случае, рано или поздно находится гусыня, которая на небольшом расстоянии следует за двумя такими героями, но влюблена - как показывают детальные наблюдения и последующий ход событий - в одного из них. Поначалу такая девушка стоит или соответственно плавает рядышком, как бедный “третий лишний”, когда гусаки предпринимают свои безуспешные попытки к соитию; но рано или поздно она изобретает хитрость - ив тот момент, когда ее избранник пытается взобраться на партнера, она быстренько втискивается между ними в позе готовности. При этом она всегда предлагает себя одному и тому же гусаку! Как правило, он взбирается на нее; однако тотчас же после этого - тоже как правило - поворачивается к своему другу и выполняет для него финальную церемонию: “Но думал-то я при этом о тебе!” Часто второй гусак принимает участие в этой заключительной церемонии, по всем правилам. В одном из запротоколированных случаев гусыня не следовала повсюду за обоими гусаками, а около полудня, когда у гусей особенно сильно половое возбуждение, ждала своего возлюбленного в определенном углу пруда.

Он приплывал к ней второпях, а тотчас после соития снимался и летел через пруд назад к своему другу, чтобы исполнить с ним эпилог спаривания, что казалось особенно недружелюбным по отношению к даме. Впрочем, она не выглядела “оскорбленной”.

Для гусака такая половая связь может постепенно превратиться в “любимую привычку”, а гусыня с самого начала была готова добавить свой голос к его триумфальному крику. С упрочением знакомства уменьшается дистанция, на которой следует гусыня за парой самцов; так что другой, который ее не топчет, тоже все больше и больше привыкают к ней. Затем она очень постепенно, сначала робко, а потом со все возрастающей уверенностью начинает принимать участие в триумфальном крике обоих друзей, а они все больше и больше привыкают к ее постоянному присутствию. Таким обходным путем, через долгое-долгое знакомство, самка из более или менее нежелательного довеска к одному из гусаков превращается в почти полноправного члена группы триумфального крика, а через очень долгое время - даже в совершенно полноправного.

Этот длительный процесс может быть сокращен одним чрезвычайным событием. Если гусыня, не получавшая ни от кого помощи в защите гаездового участка, сама добыла себе место, сама устроила гнездо и насиживает яйца - вот тут может случиться, что оба гусака находят ее и адаптируют (либо во время насиживания, либо уже после появления птенцов). То есть, строго говоря, они адаптируют выводок, гусят; но мирятся с тем, что у них есть мать и что она шумит вместе со всеми, когда они триумфально кричат со своими приемными детьми, которые в действительности являются отпрысками одного из них. Стоять на страже у гнезда и водить за собой детей - это, как писал уже Хейнрот, поистине вершины жизни гусака, очевидно более нагруженные эмоциями и аффектацией, нежели прелюдия к соитию и оно само; потому здесь создается лучший мост для установления тесного знакомства участвующих индивидов и для возникновения общего триумфального крика.

Независимо от пути, в конце концов через несколько лет они приходят к настоящему браку втроем, при котором раньше или позже второй гусак тоже начинает топтать гусыню и все три птицы вместе участвуют в любовной игре. Самое замечательное в этом тройственном браке - а мы имели возможность наблюдать целый ряд таких случаев - состоит в его биологическом успехе: они постоянно держатся на самой вершине иерархии в своей колонии, всеща сохраняют свой гнездовой участок и из года в год выращивают достаточно многочисленное потомство. Таким образом, “гомосексуальные” узы триумфального крика двух гусаков никак нельзя считать чем-то патологическим, тем более что они встречаются и у гусей, живущих на свободе: Питер Скотт наблюдал у диких короткоклювых гусей в Исландии значительный процент семей, которые состояли из двух самцов и одной самки. Там биологическое преимущество, вытекающее из удвоения оборонной мощи отцов, было еще более явным, чем у наших гусей, в значительной степени защищенных от хищников.


Я достаточно подробно описал, как новый член может быть принят в закрытый круг группы триумфального крика в силу долгого знакомства. Осталось показать еще такое событие, при котором узы триумфального крика возникают внезапно, словно взрыв, и мгновенно связывают двух индивидов навсегда. Мы говорим в этом случае - безо всяких кавычек, - что они влюбились друг в друга.

Английское “to fall in love” и ненавистное мне из-за его вульгарности немецкое выражение “втюриться” - оба наглядно передают внезапность этого события.

У самок и у очень молодых самцов изменения в поведении - из-за некоторой “стыдливой” сдержанности - бывают не столь явными, как у взрослых гусаков, но отнюдь не менее глубокими и роковыми, скорее наоборот. Зрелый же самец оповещает о своей любви фанфарами и литаврами; просто невероятно, насколько может внешне измениться животное, не располагающее ни ярким брачным нарядом, как костистые рыбы, распаленные таким состоянием, ни специальной структурой оперения, как павлины и многие другие птицы, демонстрирующие при сватовстве свое великолепие. Со мной случалось, что я буквально не узнавал хорошо знакомого гусака, если он успевал “влюбиться” со вчера на сегодня. Мышечный тонус повышен, в результате возникает энергичная, напряженная осанка, меняющая обычный контур птицы; каждое движение производится с избыточной мощью; взлет, на который в другом состоянии решиться трудно, влюбленному гусаку удается так, словно он не гусь, а колибри; крошечные расстояния, которые каждый разумный гусь прошел бы пешком, он пролетает, чтобы шумно, с триумфальным криком обрушиться возле своей обожаемой. Такой гусак разгоняется и тормозит, как подросток на мотоцикле, и в поисках ссор, как мы уже видели, тоже ведет себя очень похоже.

Влюбленная юная самка никогда не навязывается своему возлюбленному, никогда не бегает за ним; самое большее - она “как бы случайно” находится в тех местах, где он часто бывает. Благосклонна ли она к его сватовству, гусак узнает только по игре ее глаз; причем когда он совершает свои подвиги, она смотрит не прямо на него, а “будто бы” куда-то в сторону. На самом деле она смотрит на него, но не поворачивает головы, чтобы не выдать направление своего взгляда, а следит за ним краем глаза, точь-в-точь как это бывает у дочерей человеческих.

Как это, к сожалению, бывает и у людей, иногда волшебная стрела Амура попадает только в одного. Судя по нашим протоколам, это чаще случается с юношей, чем с девушкой; но тут возможна ошибка, за счет того, что тонкие внешние проявления девичьей влюбленности у гусей тоже труднее заметить, чем более явные проявления мужской. У самца сватовство часто бывает успешным и тогда, когда предмет его любви не отвечает ему таким же чувством, потому что ему дозволено самым беззастенчивым образом преследовать свою возлюбленную, отгонять всех других претендентов и безмерным упорством своего постоянного, преисполненного ожиданий присутствия постепенно добиться того, что она привыкает к нему и вносит свой голос в его триумфальный крик. Несчастная и окончательно безнадежная влюбленность случается главным образом тогда, когда ее объект уже прочно связан с кем-то другим. Во всех наблюдавшихся случаях такого рода гусаки очень скоро отказывались от своих притязаний. Но об одной очень ручной гусыне, которую я сам вырастил, в протоколе значится, что она более четырех лет в неизменной любви своей ходила следом за счастливым в браке гусаком. Она всегда “как бы случайно” скромно присутствовала на расстоянии нескольких метров от его семьи. И ежегодно доказывала верность своему возлюбленному неоплодотворенной кладкой.

Верность в отношении триумфального крика и сексуальная верность своеобразно коррелируются, хотя и по-разному у самок и у самцов. В идеальном нормальном случае, когда все ладится и не возникает никаких помех, - т.е. когда пара здоровых, темпераментных серых гусей влюбляется друг в друга по первой своей весне, и ни один из них не теряется, не попадает в зубы к лисе, не погибает от глистов, не сбивается ветром в телеграфные провода и т.д., - оба гуся, скорее всего, будут всю жизнь верны друг другу как в триумфальном крике, так и в половой связи. Если судьба разрушает узы первой любви, то и гусак, и гусыня могут вступить в новый союз триумфального крика, - тем легче, чем раньше случилась беда, - хотя при этом заметно нарушается моногамность половой активности, причем у гусака сильнее, чем у гусыни. Такой самец вполне нормально празднует триумфы со своей супругой, честно стоит на страже у гнезда, защищает свою семью так же отважно, как и любой другой; короче говоря, он во всех отношениях образцовый отец семейства - только при случае топчет других гусынь. В особенности он предрасположен к этому греху в тех случаях, когда его самки нет поблизости; например, он ще-то вдали от гнезда, а она сидит на яйцах. Но если его “любовница” приближается к выводку или к центру их гнездового участка, гусак очень часто нападает на нее и гонит прочь. Зрители, склонные очеловечивать поведение животных, в таких случаях обвиняют гусака в стремлении сохранить его “связь” в тайне от супруги, - что, разумеется, означает чрезвычайное преувеличение его умственных способностей.

В действительности, возле семьи или гнезда он реагирует на чужую гусыню так же, как на любого гуся, не принадлежащего к их группе; в то время как на нейтральной территории отсутствует реакция защиты семейства, которая мешала бы ему видеть в ней самку. Чужая самка является лишь партнершей в половом акте; гусак не проявляет никакой склонности задерживаться возле нее, ходить с ней вместе и уж тем более защищать ее или ее гнездо. Если появляется потомство, то выращивать своих внебрачных детей ей приходится самой.

“Любовница”, со своей стороны, старается осторожно и “как бы случайно” быть поближе к своему другу. Он ее не любит, но она его - да, т.е. она с готовностью приняла бы его предложение триумфального крика, если бы он такое сделал. У самок серых гусей готовность к половому акту гораздо сильнее связана с влюбленностью, чем у самцов; иными словами, известная диссоциация между узами любви и сексуальным влечением у гусей тоже легче и чаще проявлетя среди мужчин, чем среди женщин. И войти в новую связь, если порвалась прежняя, гусыне тоже гораздо труднее, чем гусаку. Прежде всего это относится к ее первому вдовству.

Чем чаще она становится вдовой или партнер ее покидает - тем легче ей становится найти нового; впрочем, тем слабее бывают, как правило, новые узы. Поведение многократно вдовевшей или “разводившейся” гусыни весьма далеко от типичного. Сексуально более активная, менее заторможенная чопорностью, чем молодая самка, - одинаково готовая вступить и в новый союз триумфального крика, и в новую половую связь, - такая гусыня становится прототипом “роковой женщины”. Она прямо-таки провоцирует серьезное сватовство молодого гусака, который был бы готов к пожизненному союзу, но через короткое время повергает своего избранника в горе, бросая его ради нового возлюбленного.

Биография самой старой нашей серой гусыни Ады - чудесный пример всего сказанного, ее история закончилась поздней “великой страстью” и счастливым браком, но это довольно редкий случай. Протокол Ады читается, как захватывающий роман, - но ему место не в этой книге.

Чем дольше прожила пара в счастливом супружестве и чем ближе подходило их бракосочетание к очерченному выше идеальному случаю, тем труднее бывает, как правило, овдовевшему супругу вступить в новый союз триумфального крика. Самке, как мы уже говорили, еще труднее, чем самцу. Хейнрот описывает случаи, когда овдовевшие гусыни до конца жизни оставались одинокими и сексуально пассивными. У гусаков мы ничего подобного не наблюдали: даже поздно овдовевшие сохраняли траур не больше года, а затем начинали вступать в систематические половые связи, что в конечном итоге окольным путем приводило все к тем же узам триумфального крика. Из только что описанных правил существует масса исключений. Например, мы видели, как одна гусыня, долго прожившая в безукоризненном браке, тотчас же после потери супруга вступила в новый, во всех отношениях полноценный брак. Наше объяснение, что, мол, в прежнем супружестве что-то все-таки было, вероятно, не в порядке, уж очень похоже на “домогательство первопричин” (“petitio principii”) .

Побные исключения настолько редки, что мне, пожалуй, лучше было бы вообще о них промолчать, чтобы не портить правильное впечатление о прочности и постоянстве, которые характеризуют узы триумфального крика не только в идеализированном “нормальном” случае, но и в статистическом среднем из всех наблюдавшихся случаев.


Все инстинктивные действия порождаются внутренним производством стимулов, а внешние раздражители лишь направляют осуществление этих действий в конкретных условиях места и времени. Точно так же серому гусю необходимо триумфально кричать, и если отнять у него возможность удовлетворять эту потребность, то он превращается в патологическую карикатуру на самого себя. Он не может разрядить накопившийся инстинкт на каком-нибудь эрзац-объекте, как это делает мышь, грызущая что попало, или белка, стереотипно скачущая по клетке, чтобы избавиться от своей потребности в движении. Серый гусь, не имеющий партнера, с которым можно триумфально кричать, сидит или бродит печальный и подавленный.

Если Йеркс однажды так метко сказал о шимпанзе, что один шимпанзе - это вообще не шимпанзе, то к диким гусям это относится еще в большей степени, даже тогда - как раз, особенно тогда, - когда одинокий гусь находится в густонаселенной колонии, где у него нет партнера по триумфальному крику. Если такая печальная ситуация преднамеренно создается в опыте, в котором одного-единственного гусенка выращивают, как Каспара Хаузера, изолированно от сородичей, то у этого несчастного создания наблюдается ряд характерных поведенческих отклонений. Они относятся и к неодушевленному, и - в еще большей степени - к одушевленному окружению; и чрезвычайно многозначительно похожи на отклонения, установленные Рене Шпицем у госпитализированных детей, которые лишены достаточных социальных контактов. Такое существо не только лишено способности реагировать должным образом на раздражения из внешней среды; оно старается, по возможности, уклониться от любых внешних воздействий.

Поза лежа лицом к стене является при таких состояниях “патогномической”, т.е. она уже сама по себе достаточна для диагноза. Так же и гуси, которых психически искалечили подобным образом, садятся, уткнувшись клювом в угол комнаты; а если поместить в одну комнату двух - как мы сделали однажды, - то в два угла, расположенные по диагонали. Рене Шпиц, которому мы показали этот эксперимент, был просто потрясен такой аналогией между поведением наших подопытных животных и тех детей, которых он изучал в сиротском приюте. В отличие от детей, про гусей мы еще не знаем, насколько такой калека поддается лечению, ибо на восстановление требуются годы. Пожалуй, еще более драматично, чем такая экспериментальная помеха возникновению уз триумфального крика, действует насильственный разрыв этих уз, который в естественных условиях случается слишком часто.

Первая реакция на исчезновение партнера состоит в том, что серый гусь изо всех сил старается его отыскать. Он беспрерывно, буквально день и ночь, издает трехслоговый дальний зов, торопливо и взволнованно обегает привычные места, в которых обычно бывал вместе с пропавшим, и все больше расширяет радиус своих поисков, облетая большие пространства с непрерывным призывным криком. С утратой партнера тотчас же пропадает какая бы то ни было готовность к борьбе, осиротевший гусь вообще перестает защищаться от своих сородичей, убегает от более молодых и слабых; а поскольку о его состоянии сразу же “начинаются толки” в колонии, то он мигом оказывается на самой низшей ступени иерархии. Порог всех раздражении, вызывающих бегство, понижается; птица проявляет крайнюю трусость не только по отношению к сородичам, она реагирует на все раздражения внешнего мира с большим испугом, чем прежде. Гусь, бывший до этого ручным, может начать бояться людей, как дикий.

Иногда, правда, у гусей, выращенных человеком, может случиться обратное: осиротевшая птица снова привязывается к своему опекуну, на которого уже не обращала никакого внимания, пока была счастливо связана с другими гусями. Так произошло, например, с гусаком Копфшлицем, когда мы отправили в ссылку его друга Макса.

Дикие гуси, нормальным образом выращенные их собственными родителями, в случае потери партнера могут вернуться к родителям, к своим братьям и сестрам, с которыми они перед тем уже не поддерживали каких-либо заметных отношений, но - как показывают именно эти наблюдения - сохраняли латентную привязанность к ним.

Несомненно, к этой же сфере явлений относится и тот факт, что гуси, которых мы уже взрослыми переселили в дочерние колонии нашего гусиного хозяйства - на озеро Аммерзее или на пруды Амперштаувайер в Фюрстенфельдбрюке, - возвращались в прежнюю колонию на Эсс-зее именно тогда, когда теряли своих супругов или партнеров по триумфальному крику.

Все описанные выше симптомы, относящиеся к вегетативной нервной системе и к поведению, очень похоже проявляются и у скорбящих людей. Джон Баулби в своем исследовании грусти у маленьких детей дал наглядную трогательную картину этих явлений; и просто невероятно, до каких деталей простирается здесь аналогия между человеком и птицей! В точности как человеческое лицо при длительном сохранении описанного депрессивного состояния бывает отмечено постоянной неподвижностью - “убито горем”, - то же самое происходит и с лицом серого гуся. В обоих случаях за счет длительного снижения симпатического тонуса особенно подвержены изменениям нижние окологлазья, что характерно для внешнего проявления “опечаленности”. Мою любимую старую гусыню Аду я издали узнаю среди сотен других гусей по этому скорбному выражению ее глаз; и я получил однажды впечатляющее подтверждение, что это не плод моей фантазии. Один очень опытный знаток животных, особенно птиц, ничего не знавший о предыстории Ады, вдруг показал на нее и сказал:

“Это гусыня, должно быть, хлебнула горя!” Из принципиальных соображений теории познания мы считаем ненаучными, незаконными любые высказывания о субъективных переживаниях животных, за исключением одного: субъективные переживания у животных есть. Нервная система животного отличается от нашей, как и происходящие в ней процессы; и можно принять за аксиому, что переживания, идущие параллельно с этими процессами, тоже качественно отличаются от наших. Но эта теоретически трезвая установка по поводу субъективных переживаний у животных, естественно, никак не означает, что отрицается их существование. Мой учитель Хейнрот на упрек, что он будто бы видит в животном бездушную машину, обычно отвечал с улыбкой:

“Совсем наоборот, я считаю животных эмоциональными людьми с очень слабым интеллектом!” Мы не знаем и не можем знать, что субъективно происходит в гусе, который проявляет все объективные симптомы человеческого горя.

Но мы не можем удержаться от чувства, что его страдание сродни нашему!


Несколько иной процесс регрессии может внести определенные изменения и в триумфальный крик серых гусей, а именно - в его вторую, неагрессивную фазу; и в этих изменениях отчетливо проявляется изначальное участие агрессивного инстинкта. Это в высшей степени драматичное событие может произойти лишь в том случае, если два сильных гусака вступают в союз триумфального крика, как описано выше. Мы уже говорили, что даже самая боеспособная гусыня уступает в борьбе самому слабому гусаку, так что ни одна нормальная пара гусей не может выстоять против двух таких друзей, и потому они стоят в иерархии гусиной колонии очень высоко. С возрастом и с долгой привычкой к этому высокому рангу у них растет “самоуверенность”, т.е. уверенность в победе, а вместе с тем и агрессивность. Одновременно интенсивность триумфального крика растет и вместе со степенью знакомства партнеров, т.е. с продолжительностью их союза. При этих обстоятельствах вполне понятно, что церемония единства такой пары гусаков приобретает степень интенсивности, которая у разнополой пары не достигается никогда. Уже неоднократно упоминавшихся Макса и Копфшлица, которые “женаты” вот уже девять лет, я узнаю издали по сумашедшей восторженности их триумфального крика.

Так вот, иногда бывает, что триумфальный крик таких гусаков выходит из всяких рамок, доходит до экстаза, - и тут происходит нечто весьма примечательное и жуткое.

Крики становятся все громче, сдавленнее и быстрее, шеи вытягиваются все более горизонтально и тем самым теряют характерное для церемонии поднятое положение, а угол, на который отклоняется переориентированное движение от направления на партнера, становится все меньше. Иными словами, ритуализованная церемония при чрезмерном нарастании ее интенсивности утрачивает те двигательные признаки, которые отличают ее от неритуализованного прототипа. Таким образом происходит настоящая Фрейдова регрессия: церемония возвращается к эволюционно более раннему, первоначальному состоянию. Впервые такую “разритуализацию” обнаружил И. Николаи на снегирях. Церемония приветствия у самочек этих птиц, как и триумфальный крик у гусей, возникла за счет ритуализации из исходных угрожающих жестов. Если усилить сексуальные побуждения самки снегиря долгим одиночеством, а затем поместить ее вместе с самцом, то она преследует его жестами приветствия, которые принимают агрессивный характер тем отчетливее, чем сильнее напряжение полового инстинкта.

У пары гусаков возбуждение такой экстатической любви-ненависти может на любом уровне остановиться и вновь затихнуть; затем развивается хотя еще и крайне возбужденный, однако нормальный триумфальный крик, завершающийся тихим и нежным гоготаньем, даже если их жесты только что угрожающе приближались к проявлениям яростной агрессивности. Даже если видишь такое впервые, ничего не зная о только что описанных процессах, - наблюдая подобные проявления чрезмерно пылкой любви, испытываешь какое-то неприятное чувство.

Невольно приходят на ум выражения типа “Так тебя люблю, что съел бы” - и вспоминается старая мудрость, которую так часто подчеркивал Фрейд, что именно обиходная речь обладает надежным и верным чутьем к глубочайшим психологическим взаимосвязям.

Однако в единичных случаях - за десять лет наблюдений у нас в протоколах всего три таких - разритуализация, дошедшая до наивысшего экстаза, не поворачивает вспять; и тогда происходит событие, непоправимое и влекущее чрезвычайно тяжелые последствия для дальнейшей жизни участников: угрожающие и боевые позы обоих гусаков приобретают все более чистую форму, возбуждение доходит до точки кипения, - и прежние друзья внезапно хватают друг друга “за воротник” и ороговелым сгибом крыла обрушивают град ударов, грохот которых разносится по округе. Такую смертельно серьезную схватку слышно буквально за километр. Обычная драка двух гусаков, которая разгорается из-за соперничества по поводу самки или места под гнездо, редко длится больше нескольких секунд, а больше минуты - никогда.

В одной их трех схваток между бывшими партнерами по триумфальному крику мы запротоколировали продолжительность боя в четверть часа, после чего бросились к ним встревоженные шумом сражения. Ужасающая, ожесточенная ярость таких схваток лишь в малой степени объясняется, пожалуй, тем обстоятельством, что противники слишком хорошо знакомы и потому испытывают друг перед другом меньше страха, чем перед чужаком. Чрезвычайная ожесточенность супружеских ссор тоже черпается не только из этого источника. Мне кажется, что, скорее, в каждой настоящей любви спрятан такой заряд латентной агрессии, замаскированной узами партнеров, что при разрыве этих уз возникает тот отвратительный феномен, который мы называем ненавистью. Нет любви без агрессии, но нет и ненависти без любви!

Победитель никогда не преследует побежденного, и мы ни разу не видели, чтобы между ними возникла вторая схватка. Наоборот, в дальнейшем эти гусаки намеренно избегают друг друга; если гуси большим стадом пасутся на болотистом лугу за оградой, они всегда находятся в диаметрально противоположных точках. Если они случайно - когда не заметят друг друга вовремя - или в нашем эксперименте оказываются рядом, то демонстрируют, пожалуй, самое достопримечательное поведение, какое мне приходилось видеть у животных; трудно решиться описать его, рискуя попасть под подозрение в необузданной фантазии. Гусаки - смущаются\ В подлинном смысле этого слова! Они не в состоянии друг друга видеть, друг на друга посмотреть; у каждого взгляд беспокойно блуждает вокруг, колдовски притягивается к объекту его любви и ненависти - и отскакивает, как отдергивается палец от раскаленного металла.

А в добавление к тому оба беспрерывно через что-то перепрыгивают, оправляют оперение, трясут клювом нечто несуществующее и т.д. Просто уйти они тоже не в состоянии, ибо все, что может выглядеть бегством, запрещено древним заветом: “сохранять лицо” любой ценой. Поневоле становится жалко их обоих; чувствуется, что ситуация чрезвычайно болезненная.

Надеюсь и верю

Мне не мнится, что знанье могу предоставить, Чтоб исправить людей и на путь наставить. Гете

В отличие от Фауста, я представляю себе, что мог бы преподать нечто такое, что исправит людей и наставит их на путь. Эта мысль не кажется мне слишком заносчивой. По крайней мере она менее заносчива, нежели обратная, - если та исходит не из убеждения, что сам не способен учить, а из предположения, что “эти люди” не способны понять новое учение. Такое бывает лишь в чрезвычайных случаях, когда какой-нибудь гений опережает свое время на века.

Если современники кого-то слушают и даже читают его книги, можно с уверенностью утверждать, что это не гений.

В лучшем случае он может потешить себя мыслью, что ему есть что сказать как раз “по делу”. Все, что может быть сказано, наилучшим образом действует как раз тогда, когда говорящий своими новыми идеями лишь чуть-чуть опережает слушателей. Тогда они реагируют мыслью: “На самом деле, я сам должен был догадаться!” Так что здесь не самомнение - наоборот: я искренне убежден, что в ближайшем будущем очень многие, может быть даже большинство, все сказанное в этой книге о внутривидовой агрессии и об опасностях, вытекающих для человечества из ее нарушений, будут принимать за самоочевидные и даже банальные истины.

Когда я здесь вывожу следствия из содержания этой книги и, подобно древнегреческим мудрецам, свожу их в практический устав поведения, - мне наверняка нужно больше опасаться упреков в банальности, нежели обоснованных возражений. После того, что сказано в предыдущей главе о современном положении человечества, предлагаемые меры защиты от грозящих опасностей покажутся жалкими. Однако это отнюдь не говорит против правильности сказанного. Исследование редко приводит к драматическим переменам в мировых событиях; такие перемены возможны разве что в смысле разрушения, поскольку новые открытия легко употребить во вред. Напротив, чтобы применить результаты исследований творчески и благотворно, требуется, как правило, не меньше остроумия и трудной кропотливой работы, чем для того, чтобы их получить.

Первое и самое очевидное правило высказано уже в “познай себя” - это требование углубить понимание причин нашего собственного поведения. Направления, в которых, по-видимому, будет развиваться прикладная этология, уже начинают определяться. Одно из них - это объективное физиологическое исследование возможностей разрядки агрессии в ее первоначальных формах на эрзац-объекты; и мы уже сегодня знаем, что пустая бочка из-под карбида - это не самый лучший вариант.

Второе - это исследование так называемой сублимации методами психоанализа. Можно ожидать, что и эта человеческая форма катарсиса существенно поможет ослабить напряженные агрессивные побуждения.

Даже на сегодняшнем скромном уровне наши знания о природе агрессии имеют некоторую практическую ценность. Она состоит хотя бы в том, что мы уже можем с уверенностью сказать, что не получится. После всего того, что мы узнали об инстинктах вообще и об агрессии в частности, два “простейших” способа управляться с агрессией оказываются совершенно безнадежными. Во-первых, ее наверняка нельзя исключить, избавляя людей от раздражающих ситуаций; и, во-вторых, с ней нельзя совладать, навесив на нее морально-мотивированный запрет. Обе эти стратегии так же хороши, как затяжка предохранительного клапана на постоянно подогреваемом котле для борьбы с избыточным давлением пара.

Еще одно мероприятие, которое я считаю теоретически возможным, но крайне нежелательным, состояло бы в попытке избавиться от агрессивного инстинкта с помощью направленной евгеники. Мы знаем из предыдущей главы, что внутривидовая агрессия участвует в человеческой реакции воодушевления, которое хотя и опасно, однако необходимо для достижения наивысших целей человечества. Мы знаем из главы о союзе, что агрессия у очень многих животных - вероятно, так же и у человека - является необходимой составной частью личной дружбы. И наконец, в главе о Великом Парламенте Инстинктов очень подробно показано, насколько сложно взаимодействие различных побуждений.

Если бы одно из них, причем одно из сильнейших, полностью исчезло - последствия были бы непредсказуемы. Мы не знаем, насколько важны все поведенческие акты человека, в которых агрессия принимает участие как мотивирующий фактор; не знаем, сколько их всего. Я подозреваю, что очень много. Всякое “начинание”, в самом изначальном и широком смысле слова; самоуважение, без которого, пожалуй, исчезло бы все, что человек делает с утра до вечера, начиная с ежедневного бритья и кончая наивысшими достижениями в культуре и науке; все, что как-то связано с честолюбием, со стремлением к положению, и многое, многое другое, столь же необходимое, - все это было бы, вероятно, потеряно с исчезновением агрессивных побуждений из жизни людей. Исчезла бы, наверное, даже очень важная и сугубо человеческая способность - смеяться.

Перечислению того, что не получится совершенно точно, я, к сожалению, могу противопоставить только такие мероприятия, успех которых мне всего лишь кажется возможным.

Наиболее вероятен успех того катарсиса, который создается разрядкой агрессивности на эрзац-объект. Этим путем, как изложено в главе “Союз”, уже пошли и Великие Конструкторы, когда нужно было воспрепятствовать борьбе между определенными индивидами. Кроме того, здесь есть основания для оптимизма и потому, что каждый человек, сколь-нибудь способный к самонаблюдению, в состоянии намеренно переориентировать свою пробудившуюся агрессию на подходящий эрзац-объект. Когда я - как рассказано в главе о спонтанности агрессии, - будучи в лагере для военнопленных, несмотря на тяжелейшую полярную болезнь, не ударил своего друга, а расплющил пустую жестянку из-под карбида, - это произошло наверняка лишь потому, что я знал симптомы инстинктивных напряжений.

А когда моя тетушка, описанная в 7-й главе, была так непоколебимо уверена в безграничной испорченности своих горничных, - она упорствовала в своем заблуждении лишь потому, что ничего не знала о физиологических процессах, о коих идет речь. Понимание причинных связей нашего собственного поведения может предоставить нашему разуму и морали действительную возможность властно проникнуть туда, где категорический императив, предоставленный самому себе, безнадежно рушится.

Переориентирование агрессии - это самый простой и самый надежный способ обезвредить ее. Она довольствуется эрзац-объектами легче, чем большинство других инстинктов, и находит в них полное удовлетворение. Уже древние греки знали понятие катарсиса, очищающей разрядки; а психоаналитики прекрасно знают, какая масса похвальнейших поступков получает стимулы из “сублимированной” агрессии и приносит добавочную пользу за счет ее уменьшения. Разумеется, сублимация - это отнюдь не только простое переориентирование. Есть существенная разница между человеком, который бьет кулаком по столу вместо физиономии собеседника, - и другим, который гнев, не израсходованный на своего начальника, переплавляет в воодушевляющие боевые статьи, призывающие к благороднейшим целям.

Особой ритуализованной формой борьбы, развившейся в культурной жизни людей, является спорт. Как и филогенетически возникшие турнирные бои, он предотвращает социально вредные проявления агрессии и одновременно поддерживает в состоянии готовности ее функцию сохранения вида. Однако кроме того, эта культурно-ритуализованная форма борьбы выполняет задачу, важность которой не с чем сравнить: она учит людей сознательному контролю, ответственной власти над своими инстинктивными боевыми реакциями. Рыцарственность спорта, которая сохраняется даже при сильных раздражениях, вызывающих агрессию, является важным культурным достижением человечества.

Кроме того, спорт благотворен в том смысле, что создает возможности поистине воодушевленного соперничества между над-индивидуальными сообществами. Он не только открывает замечательный клапан для накопившейся агрессии в ее более грубых, более индивидуальных и эгоистических проявлениях, но и позволяет полностью проявиться и израсходоваться ее более специализированной, сугубо коллективной форме. Борьба за иерархическое положение внутри группы, общий и трудный бой за вдохновляющую цель, мужественное преодоление серьезных опасностей, не считающаяся с собственной жизнью взаимопомощь и т.д. - это поведенческие акты, которые в предыстории человечества имели высокую селективную ценность.

Под уже описанным воздействием внутривидового отбора их ценность постоянно возрастала; и до самого последнего времени это опасным образом вело к тому, что многие доблестные, но простодушные люди вовсе не считали войну чем-то, достойным отвращения. Поэтому великое счастье, что все эти склонности находят полное удовлетворение в тяжелых видах спорта, как альпинизм, подводный спорт и т.п. Поиски большего, максимально международного и максимально опасного соперничества являются, по мнению Эрика фон Хольста, главным мотивом космических полетов, которые именно поэтому привлекают такой огромный общественный интерес . Пусть бы так было и впредь!

Такое соперничество между нациями благотворно не только потому, что дает возможность разрядки национальному воодушевлению; оно имеет еще два следствия, уменьшающие опасность войны. Во-первых, оно создает личное знакомство между людьми разных наций и партий; а во-вторых - объединяет людей тем, что они (в остальном имеющие очень мало общего) воодушевляются одним и тем же идеалом. Эти две мощные силы противостоят агрессии, и нам необходимо остановиться на том, каким образом они осуществляют свое благотворное влияние и каким способом их можно активизировать.

Из главы “Союз” мы уже знаем, что личное знакомство - это не только предпосылка сложных механизмов, тормозящих агрессию; оно уже само по себе способствует притуплению агрессивных побуждений. Анонимность значительно облегчает прорывы агрессивности. Наивный человек испытывает чрезвычайно пылкие чувства злобы, ярости по отношению к “этим Иванам”, “этим фрицам”, “этим жидам”, “этим макаронникам”… - т.е. к соседним народам, клички которых по возможности комбинируются с приставкой “гады - . Такой человек может бушевать против них у себя за столом, но ему и в голову не придет даже простая невежливость, если он оказывается лицом к лицу с представителем ненавистной национальности. Разумеется, демагог прекрасно знает о тормозящем агрессивность действии личного знакомства и потому последовательно стремится предотвратить любые контакты между отдельными людьми тех сообществ, в которых хочет сохранить настоящую взаимную вражду. И стратеги знают, насколько опасно любое “братание” между окопами для боевого духа солдат.

Я уже говорил, насколько высоко оцениваю практические знания демагогов в отношении инстинктивного поведения людей. И не могу предложить ничего лучшего, как перенять испытанные ими методы и использовать их для достижения наших целей. Если дружба между индивидами враждебных наций так пагубна для национальной вражды, как это предполагают демагоги, - очевидно, не без веских оснований, - значит, мы должны делать все, чтобы содействовать индивидуальной дружбе. Ни один человек не может ненавидеть народ, среди которого у него есть друзья.

Нескольких “выборочных проб” такого рода бывает достаточно, чтобы возбудить справедливое недоверие к тем абстракциям, которые обычно сочиняются о якобы типичных - и, разумеется, достойных ненависти - национальных особенностях “этих” русских, немцев или англичан.

Насколько я знаю, мой друг Вальтер Роберт Корти был первым, кто предпринял серьезную попытку затормозить межнациональную агрессию с помощью интернациональной дружбы. Он собрал в своем знаменитом детском селе в Трогене, в Швейцарии, молодежь всех нацональностей, какие только смог отыскать, и объединил ребят совместной жизнью. Вот бы ему последователей с большим размахом!

Третья мера, за которую можно и должно браться сразу же, чтобы предотвратить пагубные проявления одного из благороднейших человеческих инстинктов, - это разумное и критическое овладение реакцией воодушевления, о которой мы говорили в предыдущей главе. И здесь тоже нам незачем стесняться использовать опыт традиционной демагогии; то, что служило военному психозу, мы обратим на дело добра и мира. Как мы уже знаем, в раздражающей ситуации, вызывающей воодушевление, присутствуют три независимых друг от друга переменных фактора. Первый - нечто, в чем видят ценность и что надо защищать; второй - враг, который этой ценности угрожает; и третий - среда сообщников, с которой человек чувствует себя заодно, когда поднимается на защиту угрожаемой ценности. К этому может добавиться и какой-нибудь “вождь”, призывающий к “священной” борьбе, но этот фактор менее важен.

Мы говорили уже и о том, что эти роли в драме могут разыгрываться самыми различными фигурами; конкретными или абстрактными, одушевленными или нет. Как и у многих других инстинктивных реакций, прорывы воодушевления подчиняются так называемому правилу суммирования раздражении. Оно гласит, что действие различных провоцирующих раздражении складывается так что слабость или даже отсутствие одного может быть компенсировано усиленным действием другого. Из этого следует, что подлинное воодушевление возможно и только ради чего-то ценного; враждебность против действительного или выдуманного противника не необходима.

Функция воодушевления во многих отношениях сходна с функцией триумфального крика у серых гусей и аналогично возникших реакций, которые состоят из проявлений сильных социальных связей с товарищами и агрессии по отношению к врагам. Я говорил в 11-й главе, что в случаях наименьшей специализированности этого инстинктивного поведения - скажем, у цихлид, у пеганок - фигура врага еще необходима; но на более высокой ступени развития - как у серых гусей - она уже не нужна, чтобы сохранять взаимную принадлежность и взаимодействие друзей. Я хотел бы думать и надеяться, что реакция воодушевления у людей уже достигла такой же независимости от исходной агрессии, или по крайней мере собирается это сделать.

Однако сегодня пугало врага еще является очень сильным средством демагогов для создания единства и воодушевляющего чувства принадлежности; воинствующие религии все еще имеют наибольший политический успех.

Потому - это отнюдь не легкая задача: нужно возбудить столь же сильное воодушевление массы людей ради мирного идеала, без помощи пугала, как это удается поджигателям, у которых пугало есть.

Очевидная на первый взгляд идея - использовать пугалом дьявола и попросту натравить людей на “Зло” - оказалась бы сомнительной даже с людьми, высокоразвитыми духовно. Ведь зло - по определению - это нечто, несущее угрозу добру, т.е. чему-то такому, что ощущается ценностью. Но поскольку для ученого наивысшую ценность представляет познание, он видит наихудшее из всех зол во всем, что препятствует расширению познания. Поэтому мне лично злой шепот агрессивного инстинкта рекомендовал бы видеть воплощение враждебного начала в пренебрежении к естественно-научному исследованию, особенно у противников эволюционной теории. И если бы я ничего не знал о физиологии воодушевления - не знал бы, что оно “требует своего” как рефлекс, - я мог бы начать религиозную войну со своими оппонентами.

Так что какая бы то ни было персонификация зла недопустима. Однако и без нее воодушевление, объединяющее отдельные группы, может повести к вражде между ними - в том случае, если каждая из них выступает за свой, четко очерченный идеал и только с ним себя идентифицирует (я употребляю здесь это слово в обычном, не психоаналитическом смысле). Я. Холло с полным основанием указывал, что в наше время национальные идентификации очень опасны именно потому, что имеют такие четкие границы. Человек может чувствовать себя “настоящим американцем” в противоположность “русскому” - и наоборот. Если человеку знакомо множество ценностей и, воодушевляясь ими, он чувствует себя заодно со всеми людьми, которых так же, как и его, воодушевляет музыка, поэзия, красота природы, наука и многое другое, - он может реагировать незаторможенной боевой реакцией только на тех, кто не принимает участия ни в одной из этих групп. Значит, нужно увеличивать количество таких возможностей идентификации, а для этого есть только один путь - улучшение общего образования молодежи. Исполненное любви отношение к человеческим ценностям невозможно без обучения и воспитания в школе и в родительском доме. Только они делают человека человеком, и не без оснований определенный вид образования называется гуманитарным: спасение могут принести ценности, которые кажутся далекими от борьбы и от политики как небо от земли.

При этом не необходимо, может быть даже и нежелательно, чтобы люди разных обществ, наций и партий воспитывались в стремлении к одним и тем же идеалам. Даже незначительное совпадение взглядов на то, что именно является вдохновляющими ценностями, достойными защиты, может уменьшить национальную вражду и принести согласие.

Эти ценности в отдельных случаях могут быть весьма специфическими. Я, например, уверен, что те люди по обе стороны великого занавеса, которые посвятили свою жизнь великому делу покорения космоса, испытывают друг к другу лишь глубочайшее уважение. Здесь каждая из сторон, конечно же, согласится, что и другая борется за подлинные ценности. В этом плане космические полеты приносят великую пользу.

Существуют однако два дела - еще более значительных и в подлинном смысле общечеловеческих, - которые объединяют прежде разобщенные или даже враждебные партии или народы общим воодушевлением ради одних и тех же целей. Это - искусство и наука. Ценность их неоспорима; и даже самые отчаянные демагоги ни разу еще не посмели объявить никчемным или “выродившимся” все искусство тех партий или народов, против которых они натравливали своих адептов. Кроме того, музыка и изобразительное искусство не знают языковых барьеров - и уже потому призваны говорить людям с одной стороны занавеса, что служители добра и красоты живут и по другую его сторону. И как раз для выполнения этой задачи искусство должно оставаться аполитичным. Вполне оправданно безграничное отвращение, которое вызывает у нас тенденциозное искусство, подчиненное политике.

Наука, так же как и искусство, представляет собой неоспоримую и самостоятельную ценность, независимую от партийной принадлежности тех людей, которые ею занимаются. В отличие от искусства, она не является непосредственно общедоступной и поэтому поначалу может связывать мостами общего воодушевления лишь нескольких человек; но зато их - очень прочно. Об относительной ценности произведений искусства можно иметь разные мнения, хотя и здесь подлинные ценности отличимы от ложных. В естественных науках эти слова имеют более узкий смысл: здесь подлинность или ложность высказывания определяются не мнением отдельных личностей, а результатами дальнейших исследований.

На первый взгляд кажется безнадежным воодушевить широкие массы современных людей абстрактной ценностью научной истины. Кажется, что это понятие слишком далеко от жизни, слишком бескровно, чтобы успешно конкурировать с той бутафорией воображаемой угрозы собственному сообществу и воображаемого врага, которая всегда была в руках изощренных демагогов удобным ключом для высвобождения массового энтузиазма. Однако при ближайшем рассмотрении можно усомниться в этой пессимистической мысли. В противоположность той бутафории, истина - не фикция. Наука - это ведь не что иное, как применение здравого человеческого разума; и далекой от жизни ее никак не назовешь. Гораздо легче говорить правду, чем ткать паутину лжи, которая бы не разоблачила себя своей противоречивостью. “Ведь правда, разум, здравый смысл - видны без всяких ухищрений”.

Больше любых других достижений культуры научная истина является коллективной собственностью всего человечества. Она является таковой потому, что не создана человеческим мозгом, как искусство или философия (хотя философия - это тоже “поэзия”, в высочайшем и благороднейшем смысле греческого слова поiеГ’у, “творить, создавать”). Научная истина - это нечто такое, что человеческий мозг не сотворил, но отвоевал у окружающей внесубъективной действительности. Поскольку эта действительность для всех людей одна и та же, то и в научных исследованиях - со всех сторон любых политических занавесов - всегда, с надежным соответствием, обнаруживается одно и то же. Если исследователь хоть чуточку сфальсифицирует результаты в плане своих политических убеждений, - это может быть сделано бессознательно и с совершенно чистой совестью, - действительность скажет на это “нет”: попытка практического применения таких результатов будет безуспешна. На Востоке, например, одно время существовала школа, которая развивала учение о наследственности, утверждавшее наследование приобретенных признаков. Это делалось явно из политических соображений - можно только надеяться, что бессознательно, - и все, кто верил в единство научной истины, были весьма встревожены. Теперь о том утверждении больше не вспоминают, мнения генетиков всего мира снова совпали. Это, конечно же, всего лишь маленькая победа, частичная; но это победа истины - и потому основание для высокого воодушевления.

Многие жалуются на рассудочность нашего времени, на глубокий скепсис нашей молодежи. Но я надеюсь, даже убежден, что это - результат здоровой самозащиты от искусственных идеалов, от воодушевляющей бутафории, в сети которой так прочно попадали люди, особенно молодые, в недавнем прошлом. Я полагаю, что как раз эту рассудочность и следует использовать для пропаганды таких истин, которые, столкнувшись с недоверием, могут быть доказаны числом. Перед ним вынужден капитулировать любой скепсис. Наука - не мистерия и не черная магия, методика ее усвоения проста. Я полагаю, именно рассудочных скептиков можно воодушевить доказуемой истиной и всем тем, что она с собой несет.

Совершенно определенно, что человек может воодушевиться абстрактной истиной; но все-таки она остается суховатым, скучноватым идеалом, и потому хорошо, что для ее защиты можно привлечь другой поведенческий акт человека - антагонистичный скуке смех. Он во многом подобен воодушевлению: и в своих особенностях, свойственных инстинктивному поведению, и в своем эволюционном происхождении от агрессии, но главное - в своей социальной функции. Как воодушевление во имя одного и того же идеала, так и смех по одному и тому же поводу создает чувство братской общности.

Способность смеяться вместе - это не только предпосылка настоящей дружбы, но почти уже первый шаг к ее возникновению. Как мы знаем из главы “Привычка, церемония и волшебство”, смех, вероятно, возник путем ритуализации из переориентированного угрожающего жеста, в точности как триумфальный крик гусей. Так же как триумфальный крик и воодушевление, смех не только создает общность его участников, но и направляет их агрессивность против постороннего. Если человек не может смеяться вместе с остальными, он чувствует себя исключенным, даже если смех вовсе не направлен против него самого или вообще против чего бы то ни было. Если кого-то высмеивают, здесь еще более отчетливо выступают как агрессивная составляющая смеха, так и его аналогия с определенной формой триумфального крика.

Но, однако, смех - это сугубо человеческий акт еще в большей степени, чем воодушевление. И формально и функционально он поднялся выше над угрожающей мимикой, которая еще содержится в обоих этих поведенческих актах. В противоположность воодушевлению, даже при наивысшей интенсивности смеха не возникает опасность, что исходная агрессия прорвется и поведет к нападению. Собаки, которые лают, иногда все-таки кусаются; но люди, которые смеются, не стреляют никогда! И хотя моторика смеха более спонтанна и инстинктивна, чем моторика воодушевления, - но вызывающие его механизмы более избирательны и лучше контролируются человеческим разумом. Смех не лишает критических способностей.

Несмотря на все эти качества, смех - это серьезное оружие, которое может причинить много вреда, если незаслуженно бьет беззащитного. (Высмеивать ребенка - преступление.) И все же надежный контроль разума позволяет обращаться с хохотом так, как с воодушевлением было бы крайне опасно: оно слишком по-звериному серьезно. А смех можно сознательно и целенаправленно обратить против врага. Этот враг - совершенно определенная форма лжи. В этом мире мало вещей, которые могут считаться заслуживающим уничтожения злом так определенно, как фикция какого-нибудь “дела”, искусственно созданного, чтобы вызывать почитание и воодушевление, - и мало таких, которые настолько смешны при их внезапном разоблачении. Когда искусственный пафос вдруг сваливается с присвоенных котурнов, когда пузырь чванства с треском лопается от укола юмора, - мы вправе безраздельно отдаться освобождающему хохоту, который прекрасно вызывается такой внезапной разрядкой.

Это одно из немногих инстинктивных действий человека, которое безоговорочно одобряется категорическим самовопросом.

Католический философ и писатель Г. К. Честертон высказал поразительную мысль, что религия будущего будет в значительной степени основана на более высокоразвитом, тонком юморе. Это, может быть, несколько преувеличено, но я полагаю - позволю парадокс и себе, - что сегодня мы еще относимся к юмору недостаточно серьезно. Я полагаю, что он является благотворной силой, оказывающей мощную товарищескую поддержку ответственной морали - которая очень перегружена в наше время - и что эта сила находится в процессе не только культурного развития, но и эволюционного роста.

От изложения того, что я знаю, я постепенно перешел к описанию того, что считаю очень вероятным, и, наконец, - на последних страницах, - к исповеданию того, во что верю. Это позволено и ученому - верить.

Коротко, я верю в победу Истины. Я верю, что знание природы и ее законов будет все больше и больше служить общему благу людей; более того, я убежден, что уже сегодня такое знание ведет к этому. Я верю, что возрастающее знание даст человеку подлинные идеалы, а в равной степени возрастающая сила юмора поможет ему высмеять ложные. Я верю, что они вместе уже сейчас способны направить отбор в желательном направлении.

Многие людские качества, которые от палеолита и до самого недавнего прошлого считались высочайшими добродетелями, многие девизы типа “права иль нет - моя страна”, которые совсем недавно действовали в высшей степени воодушевляюще, сегодня уже кажутся мыслящим людям опасными; а тем, кто наделен чувством юмора, - попросту комичными. Это должно действовать благотворно! Если у индейцев-юта, этого несчастнейшего из всех народов, принудительный отбор в течение немногих столетий привел к пагубной гипертрофии агрессивного инстинкта, то можно - не будучи чрезмерным оптимистом - надеяться, что у культурных людей под влиянием нового вида отбора этот инстинкт будет ослаблен до приемлемой степени.

Я вовсе не думаю, что Великие Конструкторы эволюции решат проблему человечества таким образом, чтобы полностью ликвидировать его внутривидовую агрессию.

Это совершенно не соответствовало бы их проверенным методам. Если какой-то инстинкт начинает в некоторых, вновь возникших условиях причинять вред - он никогда не устраняется целиком; это означало бы отказ и от всех его необходимых функций. Вместо того всегда создается какой-то тормозящий механизм, который - будучи приспособлен к новой ситуации - предотвращает вредные проявления этого инстинкта. Поскольку в процессе эволюции многих существ агрессия должна была быть заморожена, чтобы дать возможность мирного взаимодействия двух или многих индивидов, - возникли узы личной любви и дружбы, на которых построены и наши, человеческие общественные отношения. Вновь возникшие сегодня условия жизни человечества категорически требуют появления такого тормозящего механизма, который запрещал бы проявления агрессии не только по отношению к нашим личным друзьям, но и по отношению ко всем людям вообще. Из этого вытекает само собой разумеющееся, словно у самой Природы заимствованное требование - любить всех братьев-людей, без оглядки на личности. Это требование не ново, разумом мы понимаем его необходимость, чувством мы воспринимаем его возвышенную красоту, - но так уж мы устроены, что выполнить его не можем. Истинные, теплые чувства любви и дружбы мы в состоянии испытывать лишь к отдельным людям; и самые благие наши намерения ничего здесь не могут изменить.

Но Великие Конструкторы - могут. Я верю, что они это сделают, ибо верю в силу человеческого разума, верю в силу отбора - и верю, что разум приведет в движение разумный отбор. Я верю, что наши потомки - не в таком уж далеком будущем - станут способны выполнять это величайшее и прекраснейшее требование подлинной Человечности.